Сахарный кремль
Шрифт:
Всегда, Сонечка, мы были с тобою вместе — и когда в утробе матушки нашей лежали-полеживали, и когда опосля благополучного на свет Божий появления лежали в люлечке бок о бок, и когда в купель окунал нас покойный отец Софрон, креща в веру Христову, и когда первое причастие принимали из рук его с ложечки серебряной, и когда росли-подрастали в доме у матушки с батюшкой, и когда резвились во саду нашем, во огороде на травушке-муравушке под яблонями цветущими да под вишенками, да возле крыжовника любимого, из которого матушка варит такое вареньице вкусное, и когда в школу пошли, и когда вместе за партами сидели, когда арифметику учили, когда умную машину осваивали, когда бегали взапуски, когда в двенадцать палочек играли, когда собирали цветы, бабочек и листья, когда вышивали на подушечках птиц небесных, когда радовали батюшку с матушкой своими успехами школьными. Вместе мы с тобою, Сонюшка, были и после школы, когда ее окончили, когда сделались девушками на выданье, когда шили приданое, когда ходили на танцы, когда вместе женишков ждали-поджидали. А потом подстрелил тебя, первую, лебедь белую, в сердце добрый молодец Цзо Гэ, подхватил под белы рученьки да и увез к себе за тридевять земель, в далекий Хабаровск. И осталась сестрица твоя Прасковья из Подмосковья одна-одинешенька. Вот оно как!
Ты у нас самая красивая, хоть мы и близняшки. Тебя первой и подстрелили в сердце стрелою любовной. И слава Богу, Сонюшка! Я за тебя так рада, что сердушко мое сестринское раскрывается и цветет алым цветом Любови Сестринской.
Сонь, ты не сердись, что я так расписываю все чувствительно. Это я понарошку, по-книжному. Я же на бумаге пишу! Мне моя умная помогает. Ты же знаешь, я люблю по-чужому писать.
Шучу!
Не реву я.
Все у нас благополучно, сестренка, все по-купечески: отчим торгует, матушка дом содержит, Ванька в церковноприходскую школу свою бегает, Трезорка тявкает, а я баклуши бью. Хожу к Пономаревым, к Абрамовым, к Раиске Мильман да к дураку Озерову. Ничего пока со мною яркого не приключилось, ничего сотрясательного не произошло. Вера и Надя Пономаревы все кадрятся с китайскими военными, Маша Абрамова собирается поступать в Женскую Высшую школу, Раиса часто болеет, что-то у нее с поджелудочною железою, а доктора точно сказать не могут. Озеров совсем спятил — ходит везде с умной машиной, делает «подарки», дурачится так, что оторопь берет: приперся в нашу солнцевскую школу на годовщину выпуска, съел что-то для храбрости, пригласил десятиклассницу, стал с нею танцевать, а умная у него, как всегда, под рубашкою на груди приклеена, и танцует он, значит, танцует, а потом стал пузыри пускать разноцветные с начинкою — обезьяны, лешие, барабошки. Десятиклассница в крик. Вывели его под руки, в общем, как дебошира и охальника. И ведь не юн уже — тридцать два года остолопу, а в голове по-прежнему ветры гуляют. Представь, на Сретенье они с Рудаковым и Ашкиянцем в пивной у станции набрались, подбили каких-то мастеровых ехать бить солнцевских вьетнамцев. Так те их так нунчаками встретили, что Ашкиянцу проломили голову в двух местах, а Рудакову порвали ухо.
Вот такое у нас, Сонечка, житье-бытье. И битье!
Из домостроительных новостей токмо одна: пристроили, наконец, вторую террасу. Получилась широкой, просторной, хоть танцуй. Теперь будем летом на маленькой терраске завтракать, а уж с гостями обедать сподобимся на большой. Мамаша обсадила ее сиренью, жасмином, а под столбы приткнула дикого виноградца. Красиво будет! Когда вы с Цзо приедете, будете на новой террасе в сирени целоваться!
А вообще, между нами, девочками, говоря, жопа ты мокрая. Письмо отписать сестренке родимой для тебя прямо я не знаю что, прямо дело великое! Чаще одного раза в месяц и не соберешься, не сподобишься соизволить. Да и пишешь когда, словно повинность отбываешь: здравствуй, Прасковья, до свиданья, Прасковья, — и привет! Что с тобой такое стряслось — ума не приложу. Первые три года хоть писала подробно, сбрасывала обстоятельно. А теперь — здравствуй, да прощай. Странно это, сестренка. Не по-родственному. Бывалоча, раньше все друг дружке мы с тобою выкладывали, все пересказывали, ничего не утаивали, — и что на сердце, и что в голове, и на душе чего, и не было тайн-секретов никаких, ничего не скрывали, да и скрывать-то нечего было, а ежели и было, то и не скрывали, а как же, все по-сестрински, по-родному, от других скрывали, а промеж себя все выкладывали. А теперь ты вон как себя поставила — здравствуй, да прощай, сестричка родная Прасковья. Нешто так любовь тебя забрала, что родственные чувства поотшибало тебе напрочь? Или просто суета семейная одолела так, что руки до клавы не дотягиваются? Ежели второе, тогда ты жопа мокрая втройне. А вот ежели первое… Нет, Сонь, ты пойми, я в твою сладкую жизнь с ананасами лезть не собираюсь, я девица неглупая, понимаю — дело семейное, обособленное, ибо писано раз и навсегда для всех новобрачных: «и да прилепится жена к мужу». Закон он и есть закон. «Жизнь семейная — тайна двоих», — как отец Юрий всегда на свадьбах говорит, когда пьет за молодоженов. Есть у вас тайны свои, конечно, а у кого их нет? Есть — и слава Богу. Вон Машке Абрамовой сестра поведала, что муж ее принуждал к содомскому греху, бывает и такое. Я же тебя не расспрашиваю про ваши тайны, и не надобно мне знать про них ничего, у каждой семьи свои они. А может, и нет у вас тайн никаких, и тоже — слава Богу. Не об том речь, Соня. Я же не тайн от тебя жду, не подробностей жизни новобрачной, а простого разговора сердечного, сестринского, хорошего, теплого, чтобы все было по сердцу и по душе, ну, как раньше. Чтобы сестра моя, в Хабаровск косоглазый удаленная, близко хоть сердцем была. Мне больше и не надобно ничего! Чего мне еще хотеть, — ты замуж вышла, выпорхнула, сестра моя родная, вышла и по любви, и по намерениям, и по обстоятельствам совпавшим, и совсем все хорошо сложилось, и слава Богу, и совет вам да любовь, и я рада за вас и молюсь за вас крепко-накрепко, чтоб вы навеки срослись воедино и не расстались, чтобы детки у вас, наконец, пошли, думаю о вас всегда хорошо, мысленные приветы посылаю, люблю вас на расстоянии. Но как же так ты сестру совсем позабыла? Плохо это, Сонечка. И не по-христиански.
Ну, да Бог тебе судия. Думаю, пройдет у тебя угар любовный, натешишься, намилуешься, да и напишешь сестренке все напрямик, от сердца к сердцу. За шесть лет-то ведь можно уж и поостыть, и успокоиться, а? Поостынь скорей, Сонечка, авось и про меня вспомнишь. Или вспомнишь что-то веселое, как мы с тобою весело поживали, горя не знали. Ведь есть чего вспомнить, Сонюшка, правда? Помнишь, как смешинка в рот малиновая попала, и чуть не утонули в Пахре на Спас Яблочный тогда? Как ты потом то плакала, то хохотала, да травой в меня швырялась? А я хохотала так, что в трусики пустила! А как провели мы с ветролетом Сашку Мамулова, как он пошел вечером к Борису Никитичу с доносом, а тот его выгнал? А помнишь Вовченко: «Девочки, у вас в каждом ухе по мухе»? А торт с солью? Помнишь Марфа как бесилась? У нее даже нос вспотел! Помнишь, как у исторички-гадины на горохе стояли? «Иван Калита — это вам не кекоу-келэ! [13] » Помнишь доброго нашего Петра Христофоровича по Закону Божьему? Он так и учит до сих пор, никуда не делся, безсупругий и бессемейный бобыль. А кукол наших помнишь? Катеринка еще жива, еще станцевать «барыню» может, разговаривает. А Мальвинка дала дуба, — что-то с мозговою глиной. Токмо глаза открывает и улыбается. А раньше-то, помнишь, как она, после чая: «Се-се, хао ч-ш-ш-ш-и-и»! [14] В общем, Сонечка, лежат теперь они обе в комоде бабушкином, Мальвинка с Катеринкой, спят-приспят в нафталинчике и видят про нас с тобой сны многоцветные.
13
Кекоу-келэ (кит.) — Кока-кола.
14
Се-се, хао ч-ш-ш-ш-и-и»! (кит.) — Спасибо, вкусно.
Ой, Сонь, сейчас письмо это пиша, вот, что вспомнила вдруг: как мы с тобою на новый Кремль смотреть ездили! И знаешь, почему я вспомнила? Вот почему! Я по Клаве Петровне-то стучу, а сама досасываю кремлевскую стену сахарную! На Рождество Ванька наш с Сережей Воронцовым и Никитой Бачей ездили в Москву на Красную площадь. И привезли по сахарному Кремлю. Башенки мамаша решила сохранить до Пасхи, чтобы пасху ими украсить, а стены разломала и в сахарницу положила. И теперь заместо сахара мы в чай кремлевские стены кладем! И вот вспомнилось вдруг. Забыла я про то совсем как-то, а теперь вот прямо вспомнилось! Ярко как-то вспомнилось, как прямо в кино! Ты виновата, а кто ж еще! Заставила! А сама-то ты помнишь? Помнишь? Нам по двенадцать тогда исполнилось, покойный папаша утром новость сообщил: Кремль в белый цвет ночью покрасили по приказу государеву. Это было в субботу, помнится. А в воскресенье мы и поехали в Москву. И помнишь, как в метро ты увидала мороженое на полу раздавленное и сказала: «Москвичи бросили». А я тогда и не поняла, причем тут москвичи? А потом мы в толпу попали и шли, шли в метро гусиными шажками, и даже страховито сделалось — а вдруг не выйдем? Никогда такой толпы не видала. И я папаню покойного спросила: «В метро всегда так людно?» А он ответил, что это потому, что не токмо мы одни хотим
Виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виноват я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я виновата я.
Простите меня ради всех святых простит меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых простите меня ради всех святых.
Я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду я больше никогда не буду.
На заводе
Мастер цеха упаковки Афанасий Носов услышал сигнал перерыва на обед в курительной комнате.
— Так… — пробормотал он, быстро затянулся только что раскуренной сигаретой «Родина» и сунул ее в большую металлическую чашу на высоком треножнике, полную песка и окурков.
В курилке стояли еще трое заводских: наладчик Петров, выпускающий Добренко и мастер литейного цеха Косоротов.
— Чего, оголодал Егорыч? — усмехнулся Косоротов.
— Голод — не тетка… — Носов густо сплюнул в песок.
— Да и не дядька! — ощерился косоглазый, большеухий Петров.
Носов вышел из курилки.
Пройдя по светлому коридору, завернул за угол, спустился по лестнице, шагнул на ребристую ленту подвижного пола.
— Быстро! — скомандовал он, и пол поехал максимально быстро.
По стенам лепились живые плакаты с улыбающимися рабочими и работницами, делающими свое дело.
Пол довез Носова до цеха. Он сошел с ленты, осматриваясь. В громадном светлом пространстве цеха, среди громоздящихся и собранных в кубы золотистых упаковок маячили шесть работниц в голубом.