Салимов удел
Шрифт:
Из холла выделилась тень — Ева. Из-за старого стеганого халата она казалась огромной, закрученные на бигуди волосы покрывал тонкий сетчатый шарфик. Ночной крем делал ее лицо бледным и призрачным.
— Эд, — сказала она. — Ох, Эд. Ты опять за свое, да?
При звуке ее голоса Проныра чуть приоткрыл глаза и слабо улыбнулся.
— Опять, опять, опять, — квакнул он. — Уж кому знать, как не тебе.
— Сможете отвести его наверх, в комнату? — спросила Ева Бена.
— Да уж не надорвусь.
Он покрепче обхватил Проныру и исхитрился протащить его наверх по лестнице и по коридору до комнаты, уложив там на постель. В тот же миг признаки сознания исчезли, и Крейг провалился в глубокий сон.
Бен минуту помедлил, оглядываясь. Комната была чистой, почти стерильной, вещи убраны с казарменной аккуратностью. Взявшись трудиться над башмаками Проныры, он услышал за спиной голос
— Не беспокойтесь, мистер Мирс. Если хотите, идите наверх.
— Но его надо…
— Я раздену. — Ее лицо было серьезным и полным степенной, сдержанной печали. — Раздену, разотру спиртом и утром помогу с похмельем. Было время, мне частенько приходилось это делать.
— Ладно, — сказал Бен и, не оглядываясь, отправился наверх. У себя он медленно разделся, подумал, что надо бы принять душ и отказался от этой идеи. Он забрался в постель и долго лежал без сна, разглядывая потолок.
6. УДЕЛ (2)
Осень и весна приходили в Иерусалимов Удел с одинаковой внезапностью тропических восходов и закатов. Демаркационная линия могла оказаться шириной в один день. Но весна — не самое прекрасное время года в Новой Англии: она слишком короткая и робкая, ей слишком мало нужно, чтобы обернуться лютой и свирепой. Но даже и тогда в апреле выпадают дни, которые хранятся в памяти после того, как забудешь прикосновения жены или ощущение беззубого младенческого ротика у соска. Зато к середине мая солнце поднимается из утренней дымки властным и могущественным, так что, остановившись в семь утра на верхней ступеньке своего крыльца с пакетиком, в котором твой обед, понимаешь: к восьми часам роса на траве высохнет, а если по проселочной дороге проедет машина, в воздухе на добрых пять минут повиснет неподвижная пыль. К часу дня третий этаж фабрики разогреется до 95 градусов и с плеч маслом покатится пот, приклеивая рубаху к спине все разрастающимся пятном — прямо как в июле.
Но вот приходит осень, выкинув пинком под зад коварное лето (что случается всякий раз, как сентябрь перевалит за середину) и поначалу гостит, как хороший приятель, без которого ты скучал. Устраивается она надолго — так старинный друг, примостившись в твоем любимом кресле, достал бы трубку, раскурил ее и заполнил послеобеденный час рассказами, где побывал и что делал со времени вашей последней встречи.
Осень остается на весь октябрь, а в редкие годы — до ноября. Над головой изо дня в день видна ясная, строгая синева небес, по которой (всегда с запада на восток) плывут спокойные белые корабли облаков с серыми килями. Днем поднимается неуемный ветер, он подгоняет вас, когда вы шагаете по дороге и под ногами хрустят невообразимо пестрые холмики опавших листьев. От этого ветра возникает ноющая боль, но не в костях, а где-то гораздо глубже. Возможно, он затрагивает в человеческой душе что-то древнее, некую струнку памяти о кочевьях и переселениях, и та твердит: в путь — или погибнешь… в путь — или погибнешь… Ветер бьется в дерево и стекло непроницаемых стен вашего дома, передавая по стрехам свое бесплотное волнение, так что рано или поздно приходится оставить дела и выйти посмотреть. А после обеда, ближе к вечеру, можно выйти на крыльцо или спуститься во двор и смотреть, как через пастбище Гриффена вверх на Школьный холм мчатся тени от облаков — свет, тьма, свет, тьма, словно боги открывают и закрывают ставни. Можно увидеть, как золотарник, самое живучее, вредное и прекрасное растение новоанглийской флоры, клонится под ветром подобно большому, погруженному в молчание, молитвенному собранию. И, если нет ни машин, ни самолетов, если по лесам к западу от города не бродит какой-нибудь дядюшка Джо, который бабахает из ружья, стоит завопить фазану, если тишину нарушает лишь медленное биение вашего собственного сердца, вы можете услышать и другой звук — голос жизни, движущейся к финалу очередного витка и ожидающей первого снега, чтобы завершить ритуал.
В тот год первый день осени (настоящей осени, в противоположность календарной) пришелся на двадцать восьмое сентября — день, когда на кладбище Хармони-Хилл хоронили Дэнни Глика.
В церкви служили только для близких, но кладбищенская служба была открытой для горожан, так что народу собралось немало — одноклассники, любопытные, а еще — старики, которые по мере того, как старость опутывает их своим саваном, испытывают почти непреодолимую тягу к похоронам.
По Бернс-роуд, которая вилась вверх по склону и терялась из вида за следующим холмом, ехала длинная вереница машин. Несмотря на сияние дня, у всех были включены фары. Впереди катил катафалк Карла Формена, полный
— семейство Чарльза Гриффена: жена и двое сыновей, Хэл с Джеком (последние из отпрысков, еще живущие дома).
В этот день рано утром Майк Райерсон с Ройялом Сноу выкопали могилу, а выброшенную наверх сырую почву закрыли полосками поддельной травы. По особому заказу Гликов Майк зажег Вечный Огонь и припомнил, что пришло ему в голову нынче утром: Ройял сам не свой. Обычно шуточки и песенки насчет предстоящей работы так и сыпались из Сноу (надтреснутый фальшивящий тенорок: «завернут тебя в простынку целиком, как есть, а потом под землю спустят футов так на шесть»), но нынче утром Ройял казался исключительно тихим. «С похмелья, что ли, — подумал Майк. — Точно, вчера он с этим качком, своим приятелем Питерсом, весь вечер кирял у Делла.»
Углядев пять минут назад, что примерно милей ниже по дороге через холм переваливает катафалк Карла Формена, Майк распахнул широкие кованые ворота, глянув наверх, на высокие железные острия — эту привычку он приобрел с тех пор, как нашел на них Дока. Оставив ворота открытыми, он вернулся к свежевырытой могиле, где ждал отец Дональд Каллахэн, пастор прихода Иерусалимов Удел. На плечах пастора была стола, а в руках — библия, открытая на службе по усопшему ребенку. Майк знал: это называют «третьей остановкой». Первая — дом умершего, вторая — крохотный католический храм Святого Андрея. Конечная остановка — Хармони-Хилл. Все выходят.
Майка пробрала легкая дрожь, и он опустил взгляд к яркой пластиковой траве, недоумевая, отчего такая трава — непременная принадлежность каждых похорон. Она выглядела именно тем, чем была: дешевой имитацией жизни, тактично скрывающей тяжелые коричневые комья земли последнего пристанища.
— Едут, святой отец, — сказал Майк.
Каллахэн был высоким румяным мужчиной с пронзительными голубыми глазами и седовато-стальными волосами. Райерсону, который не бывал в церкви с тех пор, как ему стукнуло шестнадцать, он нравился больше прочих местных шаманов. Джон Гроггинс, глава методистской церкви, был старым лицемерным болваном, а Паттерсон из церкви Святых Последнего Дня и Последователей Креста — дурным, как забравшийся в улей медведь. Два или три года назад, на похоронах одного из дьяконов, Паттерсон, расстроившись, принялся кататься по земле. Но приверженцам Папы Каллахэн казался достаточно приятным — у него похороны приносили утешение и проходили спокойно и всегда быстро. Райерсон сомневался, что все эти красные лопнувшие жилки на щеках и носу Каллахэна происходят от молений, но если тот и прикладывался потихоньку к бутылке — кто его упрекнет? Мир устроен так, что диву даешься, отчего все эти проповедники не оканчивают свои дни в психушке.
— Спасибо, Майк, — сказал Каллахэн и посмотрел на ясное небо. — Трудненько придется.
— Наверное. Долго?
— Десять минут, не больше. Я не собираюсь затягивать муки родителей. У них впереди еще довольно страданий.
— Ладно, — сказал Майк и пошел в дальнюю часть кладбища. Он перепрыгнет каменную стенку, пойдет в лес и съест поздний обед. Из долгого опыта Майк знал: последнее, что хотели бы видеть скорбящие родные и близкие на третьей остановке — отдыхающего могильщика в измазанной землей одежонке. Это вроде как портило сияющие картины бессмертия и жемчужных врат, которые рисовал пастор.