Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина.
Шрифт:
– Половинку! чудак, братец, ты! зачем же третьего дня не приезжал? Я бы тебе в ту пору хоть все с удовольствием отдал!
– Как же это, сударь, так?
– Да так вот; третьего дня были деньги, а теперь их нет… ау!
– Сколько уж времени, Федор Васильич, прошло!
– И больше пройдет – ничего не поделаешь. Приходи, когда деньги будут, – слова не скажу, отдам. Даже сам взаймы дам, коли попросишь. Я брат, простыня человек; есть у меня деньги – бери; нет – не взыщи. И закона такого нет, чтобы деньги отдавать, когда их нет. Это хоть
– Не слыхал. Много есть законов, а о таком не слыхал.
– Вот видишь! уж если Корнеич не слыхал – значит, и разговаривать нечего!
Ермолаев слегка мнется, как будто у него в голове сложилась какая-то комбинация, и наконец произносит:
– Вот что, сударь, я вам предложить хочу. Пустошоночка у вас есть,
«Голубиное Гнездо» называется. Вам она не к рукам, а я бы в ней пользу нашел.
– Как тебе пользы не найти. Ты и самого меня заглотаешь – пользу найдешь.
– На что же-с! В ней, в пустошоночке-то, и всего десятин семьдесят вряд ли найдется, так я бы на круг по двадцати рубликов заплатил. Часточку долга и скостили бы, а остальное я бы подождал.
– Нельзя.
– Отчего же-с? Цена, кажется, настоящая.
– Хоть разнастоящая, да нельзя.
– Помилуйте! что же такое?
– А то и «такое», что земля не моя, а женина, а она на этот счет строга. Кабы моя земля была, я слова бы не сказал; вот у меня в Чухломе болота тысяча десятин – бери! Даже если б и женину землю можно было полегоньку, без купчей, продать – и тут бы я слова не сказал…
– Уговорить Александру Гавриловну можно. – Попробуй!
Наступает минута молчания. Ермолаев испускает тяжкий и продолжительный вздох.
– А я было понадеялся, – произносит он, – и к Раидиным надвое выехал; думал: ежели не сладится дело с вами – поеду, а сладится, так и ехать без нужды не для чего.
– Стало быть, ехать нужно.
– И то, видно, ехать. Как же, сударь, должок?
– Пристал! Русским языком говорят: когда будут деньги – всё до копейки отдам!
Федул Ермолаич снова вздыхает, но наконец решается сняться с места.
– Нечего, видно, с вами делать, Федор Васильич, – говорит он, – а я, было, думал… Простите, что побеспокоил напрасно.
Он уж совсем собрался уходить, как Струнникову внезапно приходит в голову счастливая мысль.
– Стой! – восклицает он, – лесу на сруб купить хочешь?
– Не занимаемся мы лесами-то. По здешнему месту девать их некуда. Выгоды мало.
– А ты займись. Я бы тебе Красный-Рог на сруб продал; в нем сто десятин будет. Лес-то какой! сосняк! Любое дерево на мельничный вал продавай.
– Ничего лесок. Не занимаемся мы – вот только что. Да опять и лес не ваш, а Александры Гавриловны.
– Ничего; на сруб она согласится. Она, брат, насчет лесов глупа. Намеднись еще говорила: «Только дороги эти леса портят, вырубить бы их».
– Это точно, что в лесу дороги…
– Ну, вот; скажу ей, что нашелся
– А как по-вашему?
– Да по сту рублей за десятину – вот как!
Сказавши это, Струнников широко раскрывает глаза, словно и сам своим ушам не верит, какая такая цифра слетела у него с языка. Ермолаев, в свою очередь, вскочил и начинает креститься.
– За всю-то угоду, значит, десять тысяч? – вопрошает он в изумлении, – прощенья просим! извините, что обеспокоил вас.
– Чего? Куда бежишь? Ты послушай! Я тебе что говорю! Я говорю: десять тысяч, а ежели это тебе дорого кажется, так я и на семь согласен.
– И семь тысяч – много денег.
– Заладила сорока Якова: много денег! Вспомни, лес-то какой! деревья одно к одному, словно солдаты стоят! Сколько же по-твоему!
– По-моему, тысячки бы три с половиной.
Торг возобновился. Наконец устанавливается цифра в пять тысяч ассигнационных рублей, на которую обе стороны согласны.
– Только вот что? Уговор пуще денег. Продаю я тебе сто десятин, а жене скажем, что всего семьдесят пять. Это чтобы ей в нос бросилось!
– Как же так? чай, условие писать будем?
– И условие так напишем: семьдесят пять десятин, или более или менее… Корнеич? так можно?
– И завсегда так условия пишут.
– Видишь, и Корнеич говорит, что можно. Я, брат, человек справедливый: коли делать дела, так чтоб было по чести. А второе – вот что. Продаю я тебе лес за пять тысяч, а жене скажем, что за четыре. Три тысячи ты долгу скостишь, тысячу жене отдашь, а тысячу – мне. До зарезу мне деньги нужны.
– А я было думал – все пять тысяч из долгу вычесть.
– Шутишь. Я, брат, и сам с усам. Какая же мне выгода задаром лес отдавать, коли я и так могу денег тебе не платить?
Ермолаев с минуту колеблется, но наконец решается.
– Что с вами делать! Только для вас… – произносит он с усилием. – Долгу-то много еще останется: с лишком четыре тысячи.
– Я их тебе на том свете калеными орехами отдам. К Раидиным поедешь?
– Как же-с; пустошоночка-то все-таки нужна.
– Ну, счастливо. Дорого не давай – ей деньги нужны. Прощай! Да и ты, Корнеич, домой ступай. У меня для тебя обеда не припасено, а вот когда я с него деньги получу – синенькую тебе подарю. Ермолаич! уж и ты расшибись! выброси ему синенькую на бедность.
Ермолаев вынимает из-за пазухи бумажник и выдает просимую сумму.
Корнеич уходит домой, обрадованный и ободренный. Грубо выпроводил его от себя Струнников, но он не обижается: знает, что сам виноват. Прежде он часто у патрона своего обедывал, но однажды случился с ним грех: не удержался, в салфетку высморкался. Разумеется, патрон рассвирепел.
– Коли ты, свинтус, в салфетки сморкаться выдумал, так ступай из-за стола вон! – крикнул он на него, – и не смей на глаза мне показываться!