Салтыков-Щедрин
Шрифт:
— Здешний дворянин?
— Здешний дворянин, ваше высочество.
— А! Читал ваши очерки, восхищался вашим остроумием.
«Ну, — думаю, — читал так читал, восхищался так восхищался…»
Опять монокль туда-сюда путешествует…
— Вы недавно здесь вице-губернатором?
— Недавно, ваше высочество.
— Все еще пишете?
— Все еще пишу…
— А! Очень рад. Пишите, пишите…
Кивнул головой, повернулся — и двери перед ним сами растворились: они к этикету приучены.
Уже от этого разговора Михаил Евграфович опешил: ведь его собеседник стяжал славу величайшего либерала и чуть ли не главного
Но тут подоспел великий князь Николай, и… произошел точь-в-точь такой же обмен вопросами и ответами.
За каких-нибудь полчаса перед Салтыковым продефилировали «первые люди» России во всей своей красе.
Чем дольше затягивалась борьба за формы и меру уступок, которые помещики по необходимости должны сделать, тем более накалялась атмосфера в деревне, тем охотней прислушивались крестьяне к слухам о близкой «свободе», тем напряженнее становились их отношения с «господами».
«Правда ли, что 30 сентября подписана свобода крестьян? — спрашивал один из священников Калязинского уезда Тверской губернии в частном письме. — У нас опять все заволновалось. Уж делали бы что-нибудь решительно; а то все волнения и смуты. Посмотрите, то там, то здесь да и щелкнут помещика».
Тем временем «господа» не дремали и спешили обеспечить себя на будущее.
Однажды, отправившись к жениным родичам, Салтыков с удивлением обнаружил вместо большой владимирской деревни… ржаное поле: оказывается, владелец, уездный предводитель дворянства, воспользовался своим «правом» сослать крестьян в Сибирь без суда и следствия, присвоив их имущество.
Во Владимире взволнованные очевидцы рассказывали, как понуро тянулись эти сотни мужиков, причитающих баб и ревущих ребятишек через весь город, над которым долго еще висела пыль, поднятая скорбной процессией.
Случившееся было Салтыкову не в диковинку; тверские помещики тоже усердствовали по этой части; более «гуманные» старались переселить крестьян «на песочек», захватывая возделанные многолетним трудом земли.
И хотя «землекрады» (как окрестил таких помещиков «Колокол») вскоре почувствовали, что у нового вице-губернатора несговорчивый нрав, Салтыкову было трудно противиться этому денному грабежу. Его записки и решения обжаловались, аннулировались, залеживались в Сенате и потом оставлялись без последствий «по истечении законного срока».
Салтыков все больше убеждался, что даже те дворяне, которые щеголяли своим человеколюбием и либерализмом, начинали действовать как откровенные крепостники, лишь только дело касалось их имущественных интересов.
«Еще Некрасов и Салтыков, — писал впоследствии В. И. Ленин, — учили русское общество различать под приглаженной и напомаженной внешностью образованности крепостника-помещика его хищные интересы, учили ненавидеть лицемерие и бездушие подобных типов…» [9] .
9
В. И. Ленин, Сочинения. Издание пятое, т. 16, стр. 43.
Салтыков и раньше подозревал, что многие надрывают себе горло либеральными руладами лишь из желания усладить слух начальства, которому эти песни сейчас по вкусу.
«…Нынче, посмотрю я, — размышляет подьячий в «Губернских
Многозначительно выглядела и компания «в новом вкусе», которую сметливый городничий собрал для приезжего ревизора:
«Партию для его высокородия он уже составил, и партию приличную: Михайло Трофимыч Сертуков, окружной начальник, молодой человек, образованный и с направлением; асессор палаты, Кшепшицюльский, тоже образованный и с направлением, и наконец той же палаты чиновник особых поручений Пшикшецюльский, не столько образованный, сколько с направлением. Все они согласны играть во что угодно и по скольку угодно».
Ноздреву «по обстоятельствам» приходится глядеть этаким Лафайетом, либеральничающий «Русский вестник» стал любимым чтением Чичикова… Да что говорить о лицах мифических! Профессор Баршев, который еще недавно с бесстрашием безнаказанности ополчался в Московском университете против всякого вольнодумства и воспевал кнут, ныне беззастенчиво объясняет, что при прежнем государе позволительно было выставлять только эту сторону вопроса, а теперь позволительно и о гуманности поговорить.
Золотые слова сказал профессор! Салтыков прямо как подслушал его и возвел в перл создания драгоценную обмолвку угодливого тупицы:
«Что заставило нас заменить наше прежнее необузданное молчание столь же необузданною болтовнею?..
Ближайшие исследования дают повод думать, что первою и главною побудительною причиною было то, что нам вышлопозволение говорить, подобно тому, как выходят:отставка, определение, отсрочка, новые формы и т. д. Спрашивается: если вышла человеку отставка, может ли он продолжать служить?.. Подобно сему, если вышло человеку дозволение говорить, может ли он молчать? И самое нежелание с его стороны воспользоваться предоставленным правом не должно ли быть признано равносильно ослушанию воле начальства?»
Прочитав подобные строки, нельзя было не задуматься о поразительном несоответствии громко заявляемых новыхцелей старымсредствам, пускавшимся в ход для их достижения. И читатель справедливо начинал подозревать, что эта правительственная практика — не случайная оплошность, что как от отдельных деятелей, столь же усердно служивших николаевским порядкам, так и от всего государственного аппарата, по-прежнему опирающегося на дворянство, трудно ожидать подлинной энергии в деле реформы.
Отвечая одному из рыцарей, которые встали на защиту дворянства, «обижаемого бюрократией», В. К. Ржевскому, Щедрин насмешливо заметил:
«Где взяли, откуда вывели эти господа русскую бюрократию, отдельную от русского дворянства, — это тайна, разгадку которой следует искать в трущобах сердец ноздревских».
Мнимая противоположность взглядов «бюрократии» и поместного дворянства, ретроградов и либералов, как туман, скрадывала истинную картину борьбы, где люди, казавшиеся своим противникам «стрррашными ррреволюционерами», на самом деле сердобольно помогали им обойти топкое место.