Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Черта была не только наследственная («Муравьев, — описывает Шелгунов одну из своих бесед с министром, — сказал, что от меня он требует только фактов, а выводы сделает сам. Ему даже выводы показались посягательством на его власть»), но и родовая, свойственная всему стилю бюрократического управления. Не терпели возражений ни граф Панин, министр юстиции, возглавивший после смерти Я. И. Ростовцева Редакционные комиссии по выработке Положения 19 февраля 1861 года, ни «либералы» братья Милютины.
Да и сам «освободитель» не представлял собой исключения.
«Безграничная власть и предания отца, — писал об Александре II
Столкновение Муравьева с Щедриным было неизбежно. Все рязанское «светское общество» перебывало у нового начальника, и можно не сомневаться, что многочисленные жалобы на вице-губернатора убедили Муравьева в том, что он получит мощную поддержку в борьбе со своим литераторствующим подчиненным.
И вскоре, к восторгу крепостников, губернатор открыто заступился за помещика Серебрякова, по чьему приказу забили насмерть крестьянина, которого подозревали в краже нескольких мер овса с господского тока.
Салтыков направил министру внутренних дел свое «особое мнение», но оно было признано незаконным.
«Нашла коса на камень», — злорадствовали в гостиных.
Михаил Евграфович засыпал письмами своих петербургских знакомых, упрашивая их похлопотать, чтобы его убрали от «одного из сукиных детей Муравьевых». Он даже на деланно-любезный вопрос самого губернатора, не желает ли Салтыков, чтобы тот походатайствовал о какой-либо для него награде, напрямик ответил, что величайшей для себя наградой почел бы перевод в какой-нибудь другой город.
И Муравьев, со своей стороны, об этом постарался. Ему надоели колючие насмешки, которыми, как доходило до губернаторского слуха, сопровождал Михаил Евграфович многие его поступки и промахи. Совсем не нравилась ему и популярность Салтыкова среди молодых, способных служащих.
Услужливые люди рассказывали Муравьеву, что, когда вице-губернатор появлялся в городском саду, вокруг него быстро собирался кружок знакомых, а поблизости — на скамейках, прислонясь к деревьям, застенчиво укрывшись в кустах, — располагались люди, не спускавшие глаз с Михаила Евграфовича и жадно прислушивавшиеся к его словам.
— Как соловья слушают! — возмущались рассказчики, опасливо поглядывая на багровеющее лицо губернатора.
И после того как Салтыкова выпроводили из Рязани, слух Муравьева терзали мимоходом оброненные словечки: «Ну, это до Салтыкова было… Это Салтыков завел…»
Но все это были цветочки по сравнению с тем, когда в журналах, частью еще в бытность Салтыкова в Рязани, появлялись очерки и рассказы, подписанные Н. Щедриным.
С какой ненавистью и ужасом узнавало себя в этом литературном зеркале благородное дворянство — и не только Рязанской губернии! — с которого безжалостно обдирались павлиньи перья мнимого великодушия!
«Итак, мы условились единодушно и заранее, что откупа — мерзость, взяточничество — мерзость, казнокрадство — мерзость, ябедничество — мерзость, а крепостное право — une chose sans nom [8] . Но, господи, что за горечь кипит в наших сердцах, когда мы произносим эти слова! Какое горькое дрожание усматривается на побледневших губах наших, что за соленый вкус ощущается на языке, когда он лепечет заповедное вступление к предстоящей речи:
8
Вещь, которой названия нет (франц.).
Щедрин как нельзя более ясно говорил, что все либеральные затеи правительства вынуждены обстановкой.
Пустив крылатое словечко о переживаемом времени — «эпоха конфуза», он предостерегал тех, кто увлекался радужными иллюзиями:
«Наш конфуз — временный; наш конфуз, в переводе на русский язык, означает неумение. Мы конфузимся, так сказать, скрепя сердце; мы конфузимся и в то же время помышляем: «ах, как бы я тебя жамкнул, кабы только сумел!» От этого в нашем конфузе нет ни последовательности, ни добросовестности; завтра же, если мы «изыщем средства», мы жамкнем, и жамкнем с тем ужасающим прожорством, с каким принимается за сытный обед человек, много дней удовлетворявший свой аппетит одними черными сухарями».
В этих очерках и рассказах (впоследствии вошедших в сборники «Сатиры в прозе» и «Невинные рассказы») впервые сказались поразительная чуткость Салтыкова к истинному содержанию той или иной исторической минуты, его бестрепетное, чуждое всякого «утешающего обмана» проникновение в самую суть происходящего — качества, обернувшиеся в ту пору трагической прозорливостью.
Еще недавно он был занят замыслом «Книги об умирающих».
«…Как Вы находите мою мысль относительно «умирающих»? — спрашивал он 17 декабря 1857 года в письме к И. С. Аксакову. — Разумеется, эти умирающие еще совершенно живы и здоровы, но я предположил себе постоянно проводить мысль о необходимости их смерти и о том, что возрождение наше не может быть достигнуто иначе, как посредством Иванушки-дурачка».
Не правы, разумеется, были бы те, кто подумал бы, что Салтыков возрадовался раньше времени, тщетно поджидая скорой смерти здоровехоньких недругов народных. Любимому герою сказок, с вызовом принимающему пренебрежительную кличку Иванушки-дурачка, под которой, как золотое кольцо под тряпицей, прячутся удаль, сметка и сердечность, тоже ведь почти всегда приходится пройти долгий путь, прежде чем он добьется удачи!
«Необходимость» исторической смерти крепостников и «четырнадцатиголового змия поедучего» — как называл приятель Салтыкова И. В. Павлов русское чиновничество, разбитое на четырнадцать разрядов (классов), — совсем не давала ручательства насчет каких-либо конкретных сроков, когда она могла бы осуществиться.
Точно так же и убежденность, что возрождение страны зависит только от народа, отнюдь не означала, будто это великое дело в силах совершить тогдашние труженики, в огромном большинстве своем — темные крестьяне, привыкшие к бесцельности сопротивления властям и способные лишь на эпизодические вспышки слепого, отчаянного гнева.
Далеко-далеко было до осуществления наяву того сна, который видит автор в очерке «Скрежет зубовный»: «ветхие старцы» (все те же умирающие) идут «от миру прелестного, от жизни прелюбезныя в страну преисподнюю», а Иванушка садится за стол «судить да рядить».