Салтыков-Щедрин
Шрифт:
«Я соглашался даже с тем, что всякий литератор может быть заговорщиком, сам не зная и не подозревая того; он может быть кругом опутан интригою и мыслить под влиянием ее, самодовольно воображая при этом себе, что он мыслит вполне самостоятельно и независимо. Я начал сомневаться даже в самом себе. Я начал думать: действительно ли то, что я пишу, пишу по собственному убеждению? Не опутан ли я изменою, как и другие? Не заговорщик ли я?»
При всей своей неприязни к таким, как Прелестнов, Щедрин все же допускает мысль, что «это индивидуумы подневольные, сносящие иго пенкоснимательства лишь потому, что чувствуют себя в каменном
Никитенко, сделав запись об аресте профессора химии Энгельгардта, которому только что была присуждена Ломоносовская премия, размышляет, вспоминая известного мастера полицейских провокаций при Наполеоне III: «Подобные Пиетри изобретатели заговора были не в одной Франции — были и есть». Не одним чисто историческим интересом было, надо думать, продиктовано и помещение в «Отечественных записках» статьи о политических процессах во Франции после реставрации Бурбонов. В ней пространно рассказывалось о неоднократных полицейских инсценировках, к которым прибегали роялисты.
Если «робкий провинциал», как характеризовал Кони на «процессе Мясниковых» одного из истцов — Ижболдина, сделался жертвой лжесвидетельства, явно сфабрикованного в Третьем отделении, то ничего принципиально невозможного не было и в том, что, как подозревали современники, в «нечаевском процессе» не обошлось без этого же вмешательства.
Значительно более интеллигентный, чем Ижболдин, но не менее Верховенского запуганный, рассказчик в «Дневнике провинциала» всей логикой событий подготовлен к тому, чтобы стать жертвой какого-либо панического заблуждения. И в произведении Щедрина вспыхивает новый сатирический фейерверк, опять-таки изготовленный на основе «взаправдашних» петербургских событий.
В августе 1872 года в русской столице происходил Международный конгресс статистиков. За месяц до этого в «Отечественных записках» появилась довольно язвительная статья литератора Е. Карновича.
«Статистика, — написал он, — как известно, самым тесным образом связана с вопросами политической экономии и социального быта, а между тем общий склад нашей государственной и общественной жизни не способствует пока широкой и самостоятельной разработке этих вопросов».
Любопытно припомнить, что возмущение, вызванное в 1848 году «Запутанным делом», избавило от крупных неприятностей статистика К. С. Веселовского, опубликовавшего одну из своих работ (о жилищах рабочего люда в Петербурге) в том же номере «Отечественных записок», где была и повесть Салтыкова.
Несмотря на то, что гроза миновала, перепуганный автор, по собственному признанию, «разом повернул на такие исследования, в которых можно говорить безопасно всю правду, а именно на исследование климата России и его влияния на человека и быт».
Не пользовалась благосклонностью начальства излишне любознательная статистика и в дальнейшем. Е. Карнович иронически сопоставлял сумму, ассигнованную на прием иностранных гостей, с другой, несравнимо более скромной, которую крайне неохотно выделяли на ежегодное содержание петербургского статистического комитета, и высказывал подозрение, что русские делегаты на конгрессе будут выглядеть не столько статистиками, сколько статистами.
Герой «Дневника» также приходил к выводу, что «ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькаястатистика,
Однако в книге Щедрина речь идет уже не о подтасовке тех или иных цифр или умолчании о каких-либо сторонах русской жизни; весь конгресс оказывается плохонькой, белыми нитками шитой, хотя и вполне достигающей своей цели, мистификацией, затеянной якобы какими-то досужими шутниками. Опутанные ложными показаниями, совершенно потерявшие голову, герои «Дневника» полны сознания своей виновности. «Мы все вдруг сосредоточились, как отправляющиеся в дальний путь», — сообщает перепуганный, как и все, рассказчик, за которым (в точности как у Верховенского-старшего!) есть «давний грешок» — написанная в далекой молодости повесть «Маланья» в неопределенно-либеральном духе. Допрашиваемый мистификаторами, он вскоре запутывается и не только признает справедливыми абсурдные обвинения, брошенные по его адресу, но впадает в какое-то истерическое самообличение:
«— Один из моих товарищей, — сказал я, — предлагал Москву упразднить, а вместо нее сделать столицею Мценск. И я разделял это заблуждение!
— Дальше-с!
— Другой мой товарищ предлагал отделить от России Семипалатинскую область. И я одобрял это предложение».
Словом, за неделю «обвиняемые» оговорили и себя и друг друга настолько, что в пору было всех их приговорить к каторге.
Нет ничего удивительного, что после всего пережитого герой оказывается в больнице для умалишенных, живущей, собственно говоря, по тем же законам, что и весь тогдашний Петербург.
«Бесы» и «Дневник провинциала в Петербурге» отчетливо противостоят друг другу. Мрачная и угрожающая атмосфера в «Бесах» всецело создается ухищрениями авантюристов от революции, каким предстает младший Верховенский; выхваченные из «процесса нечаевцев» фигуры сгруппированы и освещены таким образом, что их фантастически разросшиеся тени заслоняют собою всю остальную действительность, а градоначальник фон Лембке со своими безумствами выглядит скорее несчастной жертвой их коварных изветов. Щедрин же возвращает на арену современной жизни «незанятых» в разыгранной в «Бесах» драме, но весьма важных актеров; посмеиваясь, выводит на авансцену распорядителей, прятавшихся за кулисами и незримо управлявших оттуда развитием интриги.
VIII
Опять на русской земле знакомый гость: голод. Последнее время каждый год от 15 до 17 губерний подвергаются этому бедствию.
Самоотверженно «борются» с ним царские сановники: пусть гуляет по селам, умножает кресты на погостах, — они до последней возможности будут уверять, что народ не голодает, а просто «терпит нужду».
Так поступал в 1868 году, будучи министром внутренних дел, П. А. Валуев; и когда пять лет спустя Самарскую губернию поражает неурожай и Лев Толстой публикует письмо, предупреждающее о грозящей населению катастрофе, появляется хладнокровное предписание преемника Валуева — Тимашева о принудительном сборе недоимок.
Поля голы, народ толпами уходит из сел, но начальство недрогнувшей рукой продает скот неплательщиков.
«Когда живо представляешь себе, что будет зимою, то волос дыбом становится!» — восклицает Толстой в частном письме, оговариваясь, что не любит «писать жалостливо». Действительно, вскоре бедствие принимает такие размеры, что, наконец, и в комитете министров встал вопрос о помощи голодающим, хотя губернатор Климов все еще пытался свалить вину за случившееся на пьянство и безнравственность крестьян.