Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Эта гротескная картина насилия над мыслью завершается характерным штрихом, свидетельствующим о блудливом начальственном лицемерии; находясь под гнетом «де сиянс академии», больше похожей на полицейский участок, люди должны еще писать сочинения на тему «О средствах к совершенному наук упразднению, с таким притом расчетом, чтобы от сего государству ущерба не произошло, и чтобы оное, и по упразднении наук, соседей своих в страхе содержало, а от оных почитаемо было, яко всех просвещением превзошедшее».
В «Господах ташкентцах» очерчено несколько типов «ташкентцев», их происхождение и деятельность. Пустой и блестящий Nicolas
— Товарищей тоже выдавать не следует. Почем знать, кто чем в будущем сделается?
Наконец, финансист Порфиша Велентьев, лелеявший адскую мысль о всеобщем ограблении, когда какое-то таинственное средство, вроде ловкости его дядей-шулеров, враз доставит ему кучу денег, освободив от досадной обязанности собирать их «по грошу» (таким ему представляется масштаб накоплений матери-помещицы и отца, занимавшего «тепленькое» местечко при питейных заведениях).
Щедрин иронически именует Велентьева «реформатором, который придет, старый храм разрушит, нового не возведет и, насоривши, исчезнет, чтобы дать место другому реформатору, который также придет, насорит и уйдет…»
Более десяти лет потребовалось, чтобы увидел свет (да и то сначала в заграничном нелегальном издании) очерк «Они же» (первоначально называвшийся «Ташкентцы, обратившиеся внутрь»).
В свое время кто не понял, кто сделал вид, будто не заметил, какую язвительную насмешку над новым временщиком, «вторым Аракчеевым», как называли Петра Андреевича Шувалова, позволил себе сатирик в очерке «Здравствуй, милая, хорошая моя!». Он вывел там выжившую из ума старую фрейлину, рассказывающую об императрице Елизавете:
«— Красавица была! — шамкала старая девственница, — и бойкая какая! Однажды призывает графа Аракчеева, — или нет… кто, бишь, Митя, при ней Аракчеевым-то был?
— Le g'en'eral Munich, ma tante [21] , — отвечал Митя наудачу.
— Ну, все равно. Призывает она его и говорит: граф Петр Андреевич!..»
Но одно дело — такая замаскированная, хотя и довольно прозрачная, насмешка, и совсем другое — реалистическое изображение, как «ташкентцы» орудуют в самом Петербурге, радостно откликаясь на призыв бороться с нигилистами и доходя до совершеннейших бесчинств.
21
Генерал Миних, тетя (франц.).
Щедрин относит действие к 1866 году, времени, когда после каракозовского выстрела реакция ринулась на борьбу с революционным «наводнением».
«Петербург погибал! Петропавловская крепость уже уплыла… Последний оплот!» — с жаром повествует «благонамеренный» рассказчик, мимоходом проговариваясь, на чем держится царская власть.
В его рассказе, однако, не слышно ужаса — скорее, звучит торжество. Он сам откровенно сознается, что в «тихое время» он увядает и чувствует себя ненужным: «Сильные общественные пертурбации необходимы для «благонамеренного»: они дают ему возможность окрепнуть. Пожар поселяет в его сердце радостный трепет, наводнение, голод — приводят в восхищение!»
Ведь
Толпа низкопробных мерзавцев является на первый клич ревнителей благонамеренности в таком количестве, что «генерал, чтобы предотвратить несчастие, должен был сказать: «Господа! не торопитесь! всем будет место! Мне люди нужны!» И затем, обращаясь к одному из приближенных, продолжал: «Какой, однако, прекрасный наплыв чувств!»
Сам рассказчик принадлежит к числу недавних либералов и даже аттестует себя другом Грановского. Но столкновение с подлинными демократами, в которых он видит «отрицателей», отрезвило его и сделало яростным охранителем. В его лице проглядывают черты Каткова, который мог бы сказать о себе словами героя:
«Я видел себя предметом восторженнейших оваций. В похвалу мне произносились спичи, во всех трактирах империи лилось шампанское с пожеланием новых и новых подвигов, со всех сторон сыпались поздравительные телеграммы… Я дошел почти до ясновидения и угадывал «негодяев» там, где другие усматривали только действительных статских советников».
Общественная паника доходит до того, что, когда рассказчик, по ошибке ворвавшись с обыском в квартиру крупного чиновника, самолично распорядился… высечь хозяина, тот «кротко лег и кротко же встал, не испустивши ни стона, ни жалобы».
Не менее рельефно выступает обстановка русской жизни в эпизоде, где один из «либералов» встречает ночных «гостей» как старых знакомых и в ответ на их недоумение, что в квартире нет ни одной книги, ни клочка бумаги, объясняет:
«Но поймите же, наконец, что, начиная с 48-го года, я периодически подвергаюсь точно таким посещениям, как в настоящую минуту. Кажется, этого достаточно, чтобы получить некоторую опытность».
В ту пору, когда Щедрин писал свой очерк, подобным «посещениям» подвергался один из его знакомых — бывший петрашевец Александр Иванович Европеус. С горьковатым юмором рассказывал он об этом своим друзьям. «Посетители» могли с тем же успехом искать огня… на пепелище! «Грозный заговорщик», а позднее речистый либерал давно уже превратился в скромного члена правления одного из петербургских ломбардов, никаких «крамол» не затевал, много пил и ел.
Приятели острили, что Европеус теперь олицетворяет собой идеал благонамеренности, что дружба с ним весьма полезна и что они благоговейно будут следовать его примеру.
Впрочем, они и без того не были анахоретами. «Компанию мушкетеров», как они себя именовали, часто можно было встретить в ресторанах — в Бельвю, у Бореля, у Дюссо.
С видом завзятого сибарита приближался к столику Унковский, раскланиваясь со знакомыми и откровенно любуясь женщинами. Веселая перепалка завязывалась между Сергеем Петровичем Боткиным и актером-рассказчиком Иваном Федоровичем Горбуновым: кому из них следует благословить предстоящую трапезу?
Уже в дверях Горбунов преобразился и не пошел — поплыл, копируя торжественную поступь священника. Сел, оправил незримую рясу, обвел взглядом стол и бархатным голосом протянул: