Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Уже в одном из писем к Некрасову, уехавшему лечиться в Ялту, Михаил Евграфович отметил, что «под шумок» воззваний к борьбе за свободу славян комитет министров еще больше усилил власть губернаторов, наделив их правом издавать обязательные постановления.
«…Серьезность минуты не мешает вести борьбу с нигилизмом, — многозначительно подчеркивал он и в письме к П. В. Анненкову. — Политические процессы следуют одни за другими, не возбуждая уже ничьего любопытства, и кончаются сплошь каторгою…»
«Отвлекающий» характер царской политики был совершенно ясен писателю, и картины турецких злодейств
Для большинства привилегированного общества трагедия освободительной борьбы славянства была просто средством убить время, поупражняться в красноречии, симулировать «полезную» деятельность и… отвернуться от серьезной работы мысли. В очерке «День прошел — и слава богу!» есть любопытная деталь: когда рассказчик со своим другом Глумовым спешат в клуб, где только и разговору, что о «братьях славянах», Петербург живет своей обычной, суетливой жизнью — «только книжные лавки смотрели уныло, почти выморочно: очевидно, что публика, обрадованная, что славянский вопрос освобождает ее от обязанности читать что-либо, кроме газет, позабыла даже дорогу к ним…»
Это явление — падение подписки на журналы и спроса на книги и в то же время бурный рост популярности шовинистической газеты «Новое время» — отмечал Щедрин и в письмах. Оно встревожило его не только как писателя и редактора журнала, но и как общественного психолога. Не случайно и Елисеев вскоре раскаялся в своих воинственных статьях по славянскому вопросу и убедился, что «настроение, возбужденное в публике славянскою войною, вовсе не благоприятно тем идеям, которые наш журнал стремится насадить и утвердить…».
Если сначала генерал Черняев, который отправился командующим в Сербию, рисовался многим чуть ли не новым Гарибальди и Щедрин, приходивший в ярость от этого сопоставления, оказывался в одиночестве, то со временем авантюристические действия и интриги Черняева обнаружились во всей своей неприглядности. Его поведение в Сербии лишь в наиболее откровенной форме выказывало истинную сущность «освободительных» поползновений самодержавия. И Щедрин был прав, когда писал Анненкову: «…Черняев с своими добровольцами разъясняет перед лицом Европы, что такое господа ташкентцы…»
Интересно, что Лев Толстой, весьма далекий от «Отечественных записок» и от самого Щедрина, во многом сходился с ним в оценке экспедиции Черняева и отношения светского общества к славянскому вопросу вообще.
«Все то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время, делалось теперь в пользу славян, — говорится в последней части «Анны Карениной». — Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — все свидетельствовало о сочувствии к славянам».
Щедринский Глумов упрашивал своего словоохотливого приятеля: «Уж сделай ты для меня милость: придержи язык за зубами! Теперь ведь многие около славян-то прохаживаются! Скажешь слово не по шерсти — разорвут!» В свою очередь, и в «Анне Карениной» скептически настроенные Катавасов и старичок военный помалкивают, « по опыту(курсив мой. — А. Т.) зная, что при теперешнем настроении общества опасно высказывать мнение, противное общему,
Щедрин как тип добровольца выводит памятного читателям по «Губернским очеркам» Живновского, который рыскал повсюду в поисках злачного места. У Толстого же среди добровольцев фигурируют хвастливый, промотавшийся купец, отставной офицер, производивший «неприятное впечатление» — «как видно, человек, попробовавший всего», и пожилой недоучка-юнкер.
В черновом варианте романа, когда еще не было и слуху о черняевской экспедиции, а Вронский назывался Гагиным, его судьба после смерти Анны была намечена короткой фразой: «…Гагин в Ташкенте». В окончательном варианте Ташкент заменен Сербией, но эта замена ничего, в сущности, не меняет: не все ли равно, куда едет Вронский «развалиной», чтобы как-нибудь избыть ненужную, постылую жизнь? Он тоже своего рода авантюрист, хотя ищет не денег, а всего лишь смерти, — один из тех «потерявших общественное положение, бесшабашных людей, которые (по словам толстовского Левина. — А. Т.) всегда готовы — в шайку Пугачева, в Хиву, в Сербию…».
Заключительная часть «Анны Карениной» настолько шла против течения, что Катков отказался ее печатать в своем журнале (должно быть, при этой вести Лев Николаевич пожалел о том, что предпочел «Русский вестник» «Отечественным запискам», несмотря на предложение Некрасова!).
Однако Л. Толстой лишь постепенно пришел к отрицательному воззрению на «славянскую лихорадку». Щедрин же оставался неколебим с самого начала. «Ваш взгляд на дело, по моему мнению, совершенно правилен», — писал он еще 8 сентября 1876 года поэту А. М. Жемчужникову, который стоял в славянском вопросе примерно на одних с ним позициях.
Рисуя в очерке «День прошел — и слава богу!» тень Булгарина, который «явился порадоваться на потомков своих», сатирик недвусмысленно намекал на то, что спекуляция на патриотизме и славянском братстве преследует цель возбудить в читателях шовинистические и ретроградные настроения. Он не отступился от своей оценки и после того, как (24 апреля 1877 года) Россия объявила войну Турции и высказываться приходилось с удвоенной осторожностью.
Бездарные полководцы из царствующей семьи с щедростью игрока, кидающего чужие деньги, оросили кровью предместья Плевны и Шипкинский перевал.
И бойка ж у нас дорога! Так увечных возят много, Что за нами на бугре, Как проносятся вагоны, Человеческие стоны Ясно слышны на заре, —писал Некрасов в последнем опубликованном при его жизни стихотворении. Но ничто не могло помешать царю и в армии вести обычный, заведенный в Петербурге порядок жизни, с той лишь разницей, что теперь он ездил завтракать на позиции (наиболее часто посещавшийся им под Плевной редут так и прозвали «Закусочным»). Его брат, главнокомандующий, и другие великие князья действовали так же вяло, как на маневрах в Красном Селе. Описывая в своем дневнике одну из их проволочек, военный министр Д. А. Милютин иронически перечислял ее причины: