Самарская вольница
Шрифт:
Старый казак, выслушав эти пояснения, с сомнением покачал полуседой головой, мудро изрек:
– Како среди чертей не встречалось допрежь шерстью белого, тако же и средь кизылбашцев не доводилось еще сыскать сердцем к казаку ласкового… Ежели только этот сербаз истинный кизылбашец, – добавил уже с долей сомнения казак, оглядываясь на Ибрагима. Тот издали кивнул ему головой. – Ишь, нехристь, кумекает, что про него гутарим.
– Посади на его место своего кизылбашца, а с этим идем к атаману, – сказал Ромашка. – Как порешит Стяпан Тимофеевич, так оно и будет, брат Никита.
– Вот бы уговорить нам атамана, – с надеждой выговорил Никита и побежал к костру, где оставил свой полон. Привел, сдал старому казаку под стражу, а Ибрагима – на поруку есаула Ромашки – взял.
– Надо
Через десять минут они снова были на атаманском струге.
– Ого-о! – удивился Степан Тимофеевич, признав Ибрагима. Даже атласную шапку пальцем двинул со лба на затылок. – Неужто сбег из-под стражи? Так секите его ко псам, неуемного! А дозорному казаку за ротозейство десять плетей по заднице, чтоб неделю сесть не мог!
Ромашка выступил вперед и за Никиту Кузнецова пояснил дело.
– Вона-а что, – в раздумии проговорил Степан Тимофеевич и, прищурив подозрительно потемневшие глаза, строго спросил Никиту: – Ежели он, как ты гутаришь, добр к нашему брату, христианину, отчего так лихо дрался супротив? Меня, чертяка, едва не посек. Ладно, Мишка Ярославец его арканом, словно паук муху, спеленал!
– Степан Тимофеевич, чать он на службе и себя от полона до крайности оборонял! – осмелился заступиться за Ибрагима Никита, отлично понимая, что если в сердце атаману западет черное подозрение, то и ему роковой сабли не миновать! – А за что меня спустил из кандалов, так вот какое допрежь того дело было… – И Никита вкратце поведал о том, как кровники пытались свести с Ибрагимом давние счеты, а он, Никита, подмогнул своему стражу. – Вот потому он да его братец Давид благоволили мне все это время и за веслом ни разу плетью не ударили… А как выпал случай надежный, и возможность уйти к вам, – и Никита поклонился атаману рукой до пола, прося войти в милость к человеку иной веры.
– Ты сего черного куркуля спустить хочешь? – уточнил Степан Разин и брови нахмурил. – А ну как он сызнова прилепится к шаху да в ином месте учинит с нами сечу? Такой зверюга не одного казака в драке посечь может до смерти!
У Никиты на миг закралось в душу такое же опасение, и он готов был согласиться с атаманом, потом, обернувшись к Ибрагиму, который со связанными руками стоял в пяти шагах около мачты, как мог, мешая слова, поделился опасениями казацкого предводителя.
– Нет, Никита! Нет! – замотал Ибрагим головой. – Мой шахам больше не хочу! Мой с Никитам хочу! Иншалла, иншалла! – и вдруг, к общему удивлению, словно прорвало бывшего стражника: – Шах Аббас – пэдэ сэг! Шах Сулейман – пэдэр сэг! Никита – карош урус!
Казаки, бывшие при атамане в ту минуту – а пуще всех кривоплечий Лазарка, – расхохотались так, что Ибрагим смутился, побледнел, решив, что за такое оскорбление наместника аллаха на земле ему тут же снесут голову или предадут лютой казни – живьем кинут в клетку с гепардами, которые, он знал, содержатся в здешнем шахском дворце.
– Ух, леший горбоносый, распотешил! – утишив смех, выговорил Степан Тимофеевич. И к Никите, уже серьезно: – Дело мое такое, стрелец: коль раз поверил, то верь до конца! Коль не хочет более служить сукиному сыну Аббасу или его Сулейману, как слух прошел о смерти старого шаха, пущай остается. Пристрой его, Ромашка, на весла, но без обиды чтоб, пущай с нами по своему Кюльзум-морю поплавает! Авось и с шахом еще повстречается альбо с воеводами его. Да все же, стрелец Никита-а, – со смехом передразнил Ибрагима атаман, – глаз с него не спущай! Ведомо мне, коль Бог попущает, то и свинья гуся споймает… Ежели какая поруха войску от сего кизылбашца случится умышленно – лучше сам сигай в море и пеши добирайся до своей Самары, не жди, когда мои казаки тебя спроводят… за борт. Уразумел?
– Уразумел, батюшка атаман, – весь напрягшись от этого нервного разговора, ответил Никита, снова поклонился. За ним, вздыбив над спиной связанные руки, низко, головой едва не до колен, поклонился высокий и гибкий Ибрагим, смекнув, что продавать его в рабство не будут. И радостная улыбка осветила его смуглое лицо.
– Ну,
Казак, да как и всякий русский человек, суровый и яростный в сече, отходчив и доброжелателен в мирные часы. Встретили Ибрагима веселыми шутками, а когда прознали от своего есаула о немалой его заслуге в удачливой сече здесь, на берегу, принялись угощать кизылбашца остатками горячей пшенной каши, отрезали добрый ломоть черствого уже, правда, хлеба.
– Ешь, ешь, кунак! [52] – приговаривали казаки, кружком обсев улыбающегося Ибрагима. – Ночь-то вона какая лихая выдалась и тебе, и всем нам, – и кивали на дымящийся в нескольких местах город. – Порушен изрядно невольничий Дербень! Сколь зла здесь сотворено христианам! Сколь слез здесь пролито! И сколь косточек российских в здешних землях закопано по-собачьи, без соборования, без святого креста над могилой! Помстились за всех своих братков, так и на душе легче стало…
52
Кунак (татар.) – приятель, знакомый, с кем ведут хлебсоль.
А после обеда с атаманского струга донеслась, передаваемая из уст в уста, команда:
– Вздымай якоря-я! Отчаливай в море! На веслах не дремать! Аль зря вас атаман жирной кашей кормит!
Никита Кузнецов и Ибрагим, вдвоем ухватившись за одно большое весло, под команду старшого смены начали работать, стараясь выдерживать заданный ритм. Длинные весла с чмоканьем врезались в пологие волны, гнулись, преодолевая сопротивление воды, потом взлетали вверх, как взлетает из родной стихии разыгравшаяся рыбица, сверкая серебряными боками на солнце. Ибрагим, стараясь грести изо всех сил, все дивился и цокал языком – отчего это у казаков на веслах они сами, а не закованные в цепи невольники?
– Да потому, что, случись быть на море какому сражению, те невольники невесть куда погребут, – со смехом отозвался за спиной Никиты кто-то из казаков.
Никита, радуясь счастливому избавлению от неволи, усмехнулся, слушая острые, иногда и едкие шутки сидящих рядом казаков, изредка, когда струг поднимался на волне, сквозь прорезь в правом борту видел удаляющийся дымный Дербень. И думал, а скоро ли судьба приведет его вновь в родимую Самару, к родному, недостроенному подворью.
«Теперь уже и неприбранные головешки за лето и новую весну бурьяном заросли, – с горечью думал Никита, не переставая работать веслом, то и дело касаясь плеча своего нового побратима. – А я вновь не к родному дому несусь, а от России вдаль… И не с торговым делом, а с ратным промыслом. Пошли забубённые казацкие головушки шарпать персидские города, зипуны себе добывать, и я поневоле с ними увязался… Не мочно отбиваться от крепкого стада, вмиг новые волки на мою душу объявятся… Как знать, может, нас и в Решт судьба занесет? Не худо бы Лушу в Россию забрать, а с тезиком Али крепким словечком, а то и зуботычиной перекинуться за его подлое предательство. А там и домой как ни то…»
Домой! Домой рвалось его истосковавшееся по семье сердце, а струг уносил его от дома, от России. От России, где и с уходом ватаги Степана Разина не утихал мятеж казацкой голытьбы и мужицкой вольницы, как долго не утихают на водной глади широкие круги, если ухнул с кручи огромный камень.
Глава 2. Восстание на Яике
1
Есаул Максим Бешеный натянул повод, сдерживая утомленный бег вороного коня, и конь послушно перешел на шаг, перестав отбрасывать копытами, словно ошметки [53] , комья земли, влажной от недавнего дождя.
53
Ошметки – истоптанные, избитые лапти.