Самая опасная профессия
Шрифт:
– Уже пробовали, второй раз не пройдет.
Один из них стал распаковывать свой чемодан. Я старался не смотреть на то, что там внутри.
– А если я?..
– Что ты?
– А если я сам убью кого-то другого? Вам даже не придется стараться.
– Пойдет, – согласился самый большой из них, – нам вообще все равно. Иди в соседнее купе, налево, там сидит женщина и читает книгу. Или что-то пишет.
Возьми с верхней полки чемодан. Это твой чемодан, там даже есть твои документы.
Ты везешь две пары гантелей, поэтому чемодан тяжелый. Когда будешь его вытаскивать, урони. Он упадет прямо ей на голову и сразу же убьет. Напротив сидит старуха,
Он зажал свинье пасть и, пока та мотала головой, пытаясь освободиться, я кое-как вышел. Дверь соседнего купе была открыта. Женщина писала за столиком.
Старуха сидела напротив и пялилась в окно, где проплывал красивейший пейзаж из вечерних сосен, дальней реки и темнеющего неба с первой звездой. Большой черный чемодан лежал на верхней полке. Я остановился у дверей.
Я смотрел на строчки, которые писала та женщина. Она была молода, может быть, какая-нибудь старшекурсница, полновата, с тяжелыми длинными волосами – она была из тех, что в детстве стараются быть хорошими, в школе учатся на отлично, а начав жизнь, вдруг перестают понимать, что с этой жизнью делать. Я все угадал сразу – уже по легкой напряженности ее позы, по тому, как она держала карандаш, по наклону ладони левой руки – которая, казалось, не знала, прикрывать ей листок или нет. Я все понял, взглянув на мельчайший неразборчивый почерк, которым писала она, угадал по форме строк, по тому, как она вычеркивала слова.
Все это было знакомо мне как я не знаю что. Как собственный пупок. Она тоже была поэтом.
Она подняла глаза и посмотрела на меня. Она ожидала моего прихода, но не собиралась сопротивляться; она всего лишь хотела закончить последнее стихотворение, еще минуту или две минуты, попросили ее глаза; она смотрела на меня, на своего убийцу, без всякой ненависти или страха, ее мозг был занят другим – вслушиванием в размеренные строки, которые диктует этот проклятый голос. В ее взгляде было такое плотное, не побоюсь слова, плотное понимание происходящего, что этот взгляд протянулся между нами как веревочный мостик. До сих пор я был уверен в своей уникальности; я был уверен, что только я слышу голос, истинный голос; что выбор – строка или жизнь – был предложен только мне одному. Но, оказывается, – тут мне открылось – это случается с любым поэтом, поэтому поэты и дохнут как мухи, поэтому смертность среди поэтов выше, чем среди каскадеров или спортсменов-экстремалов.
Я бросился бежать по коридору. Поезд как раз проходил поворот, меня занесло с разгону и я ударился о дверь, потрясающе разбив губу. Краем сознания я ощущал, что преследования нет. Раз они не идут сзади, значит, ждут впереди.
Но я все равно дернул стоп-кран. К счастью, две молоденькие проводницы о чем-то там болтали. Когда я дернул кран, поезд резко затормозил и они свалились на пол, показав толстые коленки. Не помню, что я вопил, но из разбитого моего носа стекала кровь на рубашку и вообще я наверное выглядел страшноватенько. Потому что они очень быстро открыли мне дверь – не говоря уж о том, чтобы попытаться задержать. И я выпрыгнул в холодный вечерний лес и покатился по склону, раздирая себе все, что можно разодрать. Все, что близко к поверхности тела. А когда я превратился в сплошной стонущий синяк, лежащий в скрюченной позе в кустах, поезд тронулся – сразу же, через несколько секунд.
Теперь я был среди глухого леса, надвигалась темнота. Никаких признаков цивилизации, кроме, конечно, насыпи с железной дорогой и столбов вдоль нее.
Самое место, чтоб меня тут пришлепнуть. Конечно, если пройти километров пять по шпалам, это как максимум, то выйдешь на станцию, а от станции всегда идет дорога к человеческому жилью. Только нужно ли мне идти куда-то?
Я вскарабкался на насыпь. Вдалеке шел человек. Темнело и я не мог хорошо разглядеть его. Но это был человек с собакой. Он шел в мою сторону. Он будет здесь минут через десять. Если я брошусь бежать, то собачка догонит меня минуты через три. Если спрятаться в лесу… Навряд ли это поможет, потому что до двенадцати ночи оставалось еще больше пяти часов. Столько мне не продержаться.
К счастью, у меня всегда с собой мой простой карандаш и блокнот с лучшими стихами. Лучшими – это значит теми, которые пока никто не напечатал и вряд ли напечатает в ближайшее время. Лучшее никому не нужно, сейчас в моде посредственное. Я сломал карандаш; стал мощно рвать из блокнота страницы со стихами и сжигать. Зажигалка у меня тоже всегда с собой. Я должен успеть все сжечь, пока они подойдут.
– Зачем? – спросил врач.
– Я понял, что поэт – самая опасная профессия на земле. Рано или поздно каждому предлагают выбор: строка или жизнь. Поэтому половина великих поэтов не доживает до сорока лет. Какая другая профессия может похвастаться такой статистикой? Аполинер умер в 28 лет от гриппа, Блок в 40 Катулл в 30, Сирано в 36, Гоголь в 43, но он не совсем поэт, Калидаса в 40, Китс в 26, Лермонтов в 27, Пушкин в 38. Но был ведь и Рембо!
– А что Рембо? – не понял врач.
– Рембо выжил, но с девятнадцати лет перестал писать. Он выкрутился! Он сделал обратный обмен – обменял свою поэзию на свою жизнь. Бросил поэзию в пасть этому демону – и остался жив. И я сделал то же самое – я сжег свои стихи.
– Но ведь рукописи не горят? – предположил врач.
– Разумеется. Но это был единственный экземпляр. 88 стихотворений. Я их все помнил наизусть, как помню и сейчас. Я никогда не запишу их и не напечатаю.
Поэтому я буду жить и жить и всех переживу. Это были отличные стихи. Хотите прочту?
И, не дожидаясь ответа, он прочел.
– Ну как?
– Мне понравилось, – сказал врач. – Особенно понравилась строчка про двух слепых скульпторов, которые лепят лица друг друга. Но честно говоря, я в стихах не разбираюсь. И что было дальше?
– А дальше я успел сжечь все, пока человек с собакой приблизились. Они меня не тронули. Я все думаю, а что, если бы в тот день дул сильный ветер и он бы помешал мне быстро сжечь листки?
– И вы вернулись домой?
– Да. И теперь я не могу написать ничего. И мне кажется, что я прогадал.
Жизнь моя сейчас довольно дряная штучка, точно такая же дряная, как у всех других. Договор вступил в силу: я разучился находить рифму. После того, как я разучился находить рифму, в жизни нет никакого смысла. Поэтому я пришел к вам.
Я хочу и писать и жить, и то и другое – одно без другого для меня не имеет смысла. Помогите мне.
– Для начала я все же выпишу вам рецепт, – сказал доктор и выписал.
Они поговорили еще пятнадцать минут и прием закончился.
– Может быть, это все-таки была галлюцинация, – сказал поэт напоследок, – потому что моя домработница не помнит никакого жаренного сазана на завтрак. А она не может ошибиться. Знаете, мне хочется написать последнее стихотворение на тетрадном листке, положить его на стол и умереть. Ведь сегодня мой день рождения – значит, это можно проверить сегодня. Как вы думаете?