Самои
Шрифт:
Лагутин покривился. После ночной исповеди к нему пришли: на душу — умиротворённость, на лицо — отрешённость.
— Пошли, говорю, со мной, — сказал Богатырёв Лагутину. — Чека ещё подождёт.
Ближе к полудню ветерок разогнал облака, солнце поднялось высоко, и под его лучами запарили окрестности. Старший Богатырёв, Алексей Григорьевич, правил лошадью и помалкивал. Константин с Лагутиным вели неспешный разговор.
— Спроси любого из нас — за что дрались? — и оба скажем: заступались за обиженных, поднимали
— Тебя послушать, — отмахнулся Константин, — так все бандиты станут заступниками. А то, что мы землю у богачей отобрали — плохо что ли?
— Будто ты до революции безземельным был, — усмехнулся Семён.
— Не обо мне речь, о народе.
— Дак ведь и я народ: отец — пахарь, мать — пряха.
— Бесконечная у вас получается песня, — не выдержав, хмыкнул Алексей Григорьевич. — А я вот думаю, когда один слепец ведёт другого, оба в яму угодят.
Отцу Константин возражать не решился. А атаман сказал:
— Я, по крайней мере, присяги Отечеству и царю-батюшке не порушил…
К широкому лугу, заросшему густой травой и пёстрыми цветами, подступал с одной стороны берёзовый лесок. Здесь и решили разбить табор. Дед Алексей распряг лошадь, пустил её в вольную траву и занялся жердями для шалаша. Константин с Лагутиным выкосили на опушке кружок, сгребли пахучую траву и достроили жилище. Пообедав, легли отдыхать — косари в шалаше, а кашевар дед Алексей под телегою.
Проспав добрых три часа, Лагутин проснулся бодрым и свежим, даже боль в груди от ночной потасовки прошла.
— Я всегда говорил, — крикнул он, выползая из шалаша, — что ни горесть, ни радость не бывают слишком продолжительными. Если горесть слишком затянулась, значит, радость где-то совсем рядом.
Богатырёвы курили подле телеги. Константин промолчал, настраиваясь на тяжёлую работу. Старик закивал, соглашаясь.
— Трава прямо стоит, — сказал Константин, — крутиться не придётся. Наладим прогоны из конца в конец и пойдём один за другим. Ты уж, отец, не суйся — пятки подрежем.
— Какой из меня косарь, — согласился Алексей Григорьевич.
— Когда на ужин-то приходить?
— А как заря на небе засмеётся.
Вскоре окрестность заполнилась звоном отточенных литовок и вздохами падающей травы. От табора потянул ленивый дымок и запах горящего сала. День незаметно убрался за горизонт. Темнота сгустилась. Усталые косари, сидели у костра, дымили махоркой, разгоняя комаров. Распитая на троих бутылка самогона развязала Лагутину язык. Он ораторствовал, удивляясь в душе самому себе:
— Всё на земле совершает свой круг: за весною идёт лето, за осенью — зима. Время идёт себе да идёт, вращаясь, как колесо, а человеческая жизнь неудержимо мчится к своему концу. Меня в чека расстреляют, ты, может, дома помрешь. А ведь помрешь, Богатырёнок, — никто вечно не живёт. И что останется?
— У меня — дети, — сказал Константин, хлопнув на лбу комара, — у тебя — дурная слава.
— Почему дурная? —
— Потому что бандит ты, и кровь безвинная на твоих руках.
— А так ли она безвинна? — спросил Лагутин после продолжительного молчания. — Ты подожди, немного времени пройдёт, и, может статься, теперешних героев врагами назовут. И наши имена припомнят без проклятий.
— Время выведет на свет все тайны, — подсказал концовку разговора дед Алексей.
Новый день начался со щебетания птиц, приветствовавших песнями красавицу-зарю, которая появилась на востоке, сияя красками во всю ширь безоблачного неба, и стряхивала на травы сверкающие капли.
— Господи! Красотища-то какая! — Лагутин выбрался из шалаша и с хрустом в плечах потянулся. — Спасибо, друг, что напоследок подарил мне такое счастье.
Константин не хотел быть другом разбойника и открыл было рот, заявить об этом, но обернувшись к Семёну, промолчал, немало удивлённый. Разбойный атаман, став на колени в росную траву, истово молился восходящему солнцу. Под крестным знамением длинная борода заворачивалась к самому лбу.
— Кто грешит и исправляется, тот с Богом примиряется, — оценил картину старший Богатырёв.
— Прежде всего, — наставительно сказал Лагутин, поднимаясь с колен, — надо бояться суда Божьего, ибо в нём заключается вся мудрость земная.
— Тебе кстати бы пришлась поповская ряса, — сказал Константин тронув пальцем висок.
— Молодой ещё, — кивнул Лагутин деду Алексею, — глупый…
…Роса отошла, и косить стало труднее. Лагутин бросил на рядок литовку, отёр ладонью пот и заявил, что не плохо бы перекурить.
— Прогон закончим и на табор, — сказал Константин, но тоже бросил косу и подошёл с кисетом, угощая. Он чувствовал, как выматывается Семён, стараясь не отстать, но с каждым часом атаман слабел всё заметнее, и Богатырёв, жалея, сдерживал прыть свою раззудевшуюся. — Ты, Петь, сильно-то не напрягайся: знаешь ведь — любому каблуки подрежу. Ты коси своей силой, а я своей — так мы больше свалим.
Константин и не заметил, что назвал Лагутина братовым именем, а Семён подметил, и тёплая волна благодарности нежной рукой коснулась сердца, мурашками пробежала по спине, омыла целебным бальзамом изболевшуюся душу. Украдкой смахнул нечаянную слезу, вытащил из Константиновых кудрей запутавшегося шершня и, прикуривая, с братской любовью похлопал по крутому плечу….
В станицах не принято потешаться над поверженным врагом, и потому провожали молча. Игнат Предыбайлов впряг своего коня. Константин Богатырёв уселся в ходок. Семён Лагутин примостился на облучке с вожжами в руках. Роль бывшему атаману досталась не из почётных. Но Семён в последние дни менее всего обращал внимание на земную суету, Его истовая набожность удивила даже деда Алексея. "Святой человек", — перекрестил он готовый тронуться ходок. Подошла Наталья: