Самостоятельные люди. Исландский колокол
Шрифт:
— Ты же получаешь свои лекарства от Финсена, — сказал Бьяртур, — ты никогда не терпела недостатка в них.
Староста, прославившийся в округе тем, что лечил гомеопатией иждивенцев прихода, попросил разрешения взглянуть на лекарства, которые Бьяртур приносил своей жене от Финсена, местного врача из Фьорда, депутата альтинга. Финна отдернула занавеску у шкафчика, висевшего в углу, над ее постелью, открыв большую и красивую коллекцию склянок всех размеров и цветов, размещенных на трех полках. Многие из этих склянок были уже пусты. Староста взял в руки несколько бутылочек, вынул пробки и понюхал. На них была одна и та же надпись, выведенная по-ученому, с завитушками, как это делают врачи: «Гудфинне, дочери Тоурарина. Принимать три раза в день, через равные промежутки. Для внутреннего
В это время налили кофе, и Бьяртур гостеприимно предложил гостю и его спутнику налечь на оладьи. Старуха продолжала возиться у печки и что-то бормотала. Ауста, слышавшая все, что было сказано насчет коровы и учения, засунув палец в рот, почтительно глядела, как староста глотал испеченные ею оладьи. Глаза мальчиков раскрывались все шире по мере того, как уменьшалась гора посыпанных сахаром оладий. Их лица все вытягивались и вытягивались; на блюде показались розы и девушка из сказки. Неужели им ничего не оставят?
— Что я еще хотел сказать?.. — заметил староста. — Возможно, что мой сын Ингольв будет здесь, в долине, по делам.
— Вот как, — сказал крестьянин. — Что же, я ему не загорожу дорогу. Говорят, он стал на юге большим человеком.
— Уполномоченный потребительского общества, — уточнил староста.
— А! Это уже кое-что.
— Не знаю, известно ли тебе, — сказал староста, — что цена на шерсть в три раза больше того, что Бруни платил вам в прошлом году. И похоже на то, что он не меньше нажился на мясе этой осенью.
— Что до меня, — сказал Бьяртур, — то, покуда я могу платить тебе и лавочнику все, что полагается по закону, мне все равно, в чем вы, богачи, обвиняете друг друга — в обмане ли, в воровстве ли. Так повелось со времен первого поселенца по сегодняшний день.
— Все вы трусы, — говорит староста. — Живете и умираете с верой в того, кто больше с вас дерет.
— Говорят, что и ты не так уж тороват: платишь гроши за то, что покупаешь живым весом. Как говорил мне осенью лавочник, ты нажил пять — восемь крон на каждом ягненке, которых продал на юге, в Вике. Да и то ли еще говорят.
У старосты было странное свойство: если его обвиняли в воровстве или убийстве, он никогда не выходил из себя. Наоборот, это даже как будто было ему по вкусу. Но он не терпел, чтобы его обвиняли в одном лишь преступлении — в том, что он наживает деньги. Такого поклепа он никак не мог вынести, и язык у него развязывался. И теперь в один миг с него слетел сон, он весь подался вперед, лицо у него передернулось, глаза заблестели, от его ледяного спокойствия и следа не осталось, да и языку он дал полную волю.
— К счастью, я лучше знаю свои дела, чем лавочник из Фьорда. Я могу показать бумаги, в любое время, и всякому станет ясно, что мои закупки овец принесли мне больше убытку, чем крестьяне потерпели от лисиц здесь и во всей округе за несколько десятков лет. Ты веришь лавочнику, что я осенью покупаю овец ради собственного удовольствия. А на самом деле, если я покупаю овец у крестьян нашего прихода, то лишь из жалости. А что такое жалость? Хочешь помочь чужой беде, — а ведь, казалось бы, какое мне дело? Впутываешься, как дурак, в чужие дела, чтобы спасти несчастных людей от голода, или от долгов, или от банкротства — и все ради прихода. Мне-то что от этого за корысть? Пусть бы перешли на иждивение прихода, а приход на иждивение округа, а округ на иждивение государства — и пусть бы все вместе шло к черту. Я, что ли, приглашал их к себе? Нет, я никого не зову к себе, но они все-таки приходят. И как же быть? Один явился за зерном, другой за сахаром, третий за сеном, четвертому нужны деньги, пятому нюхательный табак. А у меня, может, и жевательного не осталось для самого себя. Шестому нужно и то, и другое, и третье, а седьмой требует, чтобы ему даже крошили табак, как будто это моя прямая обязанность. Бруни воображает, что у меня склад подарков, куда всякий может прийти и получить что угодно на даровщинку. Почему, смею спросить, сам Тулиниус Йенсен не превращает свою торговлю в банк, выдающий безвозвратные ссуды? Нет, передай Бруни от меня, что круглый год ко мне приходят люди,
После такого взрыва староста начинает шарить по карманам в поисках табакерки, но он редко берется за табак раньше, чем переубедит своего противника или же махнет на него рукой.
— Уже пора, — говорит он, так и не откусив кусок табака, — и давно уже пора всем крестьянам, которые хоть чего-нибудь да стоят, посовещаться друг с другом и уразуметь, в чем их выгода, и здесь, и в других местах. И тогда такому слабому человеку, как я, с маленькими средствами и большой ответственностью, не придется разоряться ради людей, которых лавочник почти что уморил голодом. Потом, в благодарность, тебя еще и вором ославят.
— Прежде говорили, что если ты начинаешь заботиться о других, то тут что-то неладно, — заметил Бьяртур.
— В одном ты можешь быть уверен: что уж я могу приготовить для твоей Финны лучшее снадобье, чем эта никудышная водичка с камфорой, которую ты получаешь у Финсена. Он и Тулиниус одного поля ягоды. Насколько мне известно, эта братия в альтинге ничего не добилась, кроме постройки причалов для торговых океанских пароходов. И уж они нагрели руки на этом деле: получили субсидии на постройку двух причалов, но не успели их построить, как их размыло волнами. А теперь эти господа твердо решили выжать из казны еще сто тысяч крон — для постройки мола, который должен выходить в открытое море, как защита для разрушенных причалов. А кто оплатит все эти сооружения, которые выбрасывают в море, как мусор? Конечно, мы, крестьяне, — ведь из нас выжимают последние соки прямыми и косвенными налогами. Да, мы, исландские крестьяне, чтобы не попасть в кабалу к купцам, должны объединиться для защиты своих интересов — так же, как это сделали в Тингее уже лет тридцать тому назад.
Он поднялся, выпрямился и начал закутывать шею шарфом.
— Да, да, девочка, — сказал он, остановившись возле Аусты; его глаза смотрели так ласково, в резких чертах его лица было столько силы, что она покраснела до корней волос; сердце у нее бешено забилось. — Мне хотелось бы подарить тебе две кроны. Для молодой девушки большое удовольствие купить себе носовой платочек, — он достал из кошелька настоящую серебряную монету и подал ей. Она всегда боялась старосты, а особенно в эту минуту.
Не удостоив мальчиков даже взглядом, он стал застегивать куртку.
— Корова обойдется тебе всего в сто пятьдесят крон. А в цене на сено — сойдемся.
Глава двадцать седьмая
Вечер
Приближается вечер. После песен и сказок, услышанных за день, мальчик чувствует себя неуверенно, он боится пошевелиться, он весь съеживается от страха перед нечистой силой и молча вяжет. Бабушка и сестра стоят спиной к нему, занятые весьма ответственным делом — приготовлением пищи; они священнодействуют. Хворост шипит и не желает загораться, комната наполняется дымом, от которого щиплет в горле. Это и есть поэзия дня; она живет в этом дыму, где мальчику видятся бушующие снежные вихри, опасные ущелья и призраки, посылаемые нам per nostra crimina [28] . Co двора изредка доносятся голоса ссорящихся братьев, но от этого Нонни не становится легче, его охватывает тоска; он вяжет все небрежнее, петли ложатся кое-как, а указательный палец левой руки давно уже онемел. В сумерках стены комнаты как будто раздвигаются, их разделяют огромные пространства, и чудится, что человеку уже не под силу преодолеть их. Даже мать уже где-то далеко-далеко, и кажется, что к ее груди уж никогда не прильнешь, и боишься, что она безвозвратно исчезнет в волнах тумана. Ведь в этом тумане — поэзия жизни, поэзия смерти…
28
За наши преступления (лат.).