Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Если последний стих не превратился бы в три ступеньки «лесенки» (которая в нашей поэзии чаще всего — внешний признак подражания Маяковскому), его все равно трудно было бы прочитать, не спотыкаясь. Тут — словно судорожные перехваты горла…
Жалостливость и совестливость, доходящие до края, перехлестывающие через край, — вот драгоценные и неотъемлемые свойства подлинно русской поэзии. Те, что именно в своей крайности, буквально опасной для жизни, проявились в рязанце Есенине, а впервые так ясно определились в ярославце Некрасове. Не зря именно страдальческая некрасовская муза пришла на ум Илье Эренбургу в его статье о мало кому известном тогда Слуцком (и ох, как это взбесило шовинистическую лит-номенклатуру!).
Но
Так Николай Алексеевич Некрасов тоскливо взывал к тем, кто и ему не хотел забыть несчастный поступок — фальшивую оду «вешателю Муравьеву», подавившему восстание поляков. Оду, вымученную из себя ради спасения журнала «Современник», ради тактики.
Но толпе никогда не поминают — во всяком случае, поименно — тех мерзостей, которые совершает она сама. Другое дело — Некрасов. Или Слуцкий. «Со Слуцкого спрос больший» (Самойлов).
Душевная болезнь всегда сугубо индивидуальна, даже если ее симптомы одинаковы у самых разных людей. Но мы говорим о поэзии, о литературе, о сфере, с одной стороны опирающейся на уникальность таланта, а с другой — по образной природе своей располагающей к обобщенности. К символичности. И в этом смысле можно сказать, что болезнь Слуцкого и его смерть означали болезнь и конец целого поколения, целой эпохи. Вобравшей в себя надежды тридцатых годов, связанные с грандиозными планами империи, и надежды пятидесятых на ее обновление.
Умер-то Слуцкий в 1986 году, но эпохи рождаются и умирают не в точном совпадении с хронологией. Так смерть Булата Окуджавы в 1997-м стала завершением шестидесятых годов.
— Конец эпохи! — услышал я сразу от ряда людей при первом известии о том, что он умер. Услышал и согласился. Да, конец. Шестидесятые, повторю, завершились в конце девяностых.
Конец эпохи
Архипелаг Булат (к сороковому дню)
Когда Окуджаве исполнилось семьдесят, журнал «Столица» попросил нас с Наумом Коржавиным что-то наговорить о юбиляре на диктофон. И вот о чем, в частности, вспоминал мой собеседник и друг, в просторечии — Эмка (запись Михаила Поздняева):
— Я помню: Булат впервые спел «Муравья» у тебя на дне рождения. И вот он поет: «И муравей создал себе богиню по образу…» — и я думаю с ужасом: сейчас споет: «подобью своему» — и все пропало! А когда он спел: «по образу и духу своему», у меня самого дух захватило. Я был ошеломлен: «Твою мать!» — а Булат ничего не заметил. Он не то чтобы догадался об этой опасности, он просто как хотел сказать, так и сказал. Он прошел над пропастью, не заметив ее. Вот это — Булат. Он с самого начала не боялся быть самим собой.
Подтверждаю: было. Было в 60-м, в мои двадцать пять, и запомнилось смешными и милыми подробностями. Например: стою на крылечке своей сокольнической развалюхи, поджидаю гостей, и идут Булат с юной актрисой, тогдашней его подругой; она несет гитару, он — какой-то двуглавый торшер, который мои небогатые друзья купили в складчину. Или — он, устав петь, откладывает на время гитару, и одна из застольниц, ныне знаменитый литературовед, видевшая и слышавшая тогда его в первый раз, неуклюже шутит: надо поднести гитаристу и он нам еще споет… Ох, что стряслось! Ох, как Булат кинулся от обиды уходить прочь!..
И еще вспоминаю — опять, простите, мой круглый день, но полтора десятилетия спустя; отмечал я его под Рузой, в ста верстах от Москвы, куда заявились сюрпризом самые близкие друзья. И — нежданно — он, Окуджава, с которым в те годы, не раздружившись, виделись мы уже не так часто: к этой поре он обрел ту холодноватую корректность, что знакома многим, узнавшим его позже меня. («Холодный и проницательный» — определил его Юрий Нагибин в замечательно злом и от злости именно проницательном «Дневнике».)
Короче: поспел он как раз к столу, я обрадовался, принялся его усаживать, но он отказался. Сказал: не могу, прямо отсюда еду в больницу на операцию; вручил неоценимый по тем временам подарок: «забугорную» антологию русской религиозной философии, составленную Франком, и запилил на своих «Жигулях» в обратные сто километров. В больницу. На операцию.
…Что, одолели меня сентиментальные воспоминания? Одолели, не отрицаю. Хотя это не совсем сантименты.
Когда мы сошлись в 58-м, оказавшись в соседствующих кабинетах издательства «Молодая гвардия», у него и было-то четыре песни, из которых он не стеснялся петь две — «А мы швейцару: „Отворите двери!..“» и «Из окон корочкой несет поджаристой…». В остальном же пел в застольях Бог знает что, главным образом шуточное, ерническое: «Из-за леса выезжает конная милиция: „Скидавайте, девки, юбки, будет репетиция!“ И — припев: „Возросшие — культурные — колхозные — потребности“. Или: „На одном клетка попугай сидит, на другом клетка ему мать плач'uт. Она ему любит, она ему мать, она ему хо-чит аб-ни-ма-ать! Таш-туши, таш-туши, мадам попугай! Таш-туши, таш-туши, билет всем давай!..“» И т. д.
Да что говорить, если я — я! — научил его — его! — славной песне про город Николаев и про фарфоровый завод, в свою очередь перенятой мною у Владимира Лакшина…
В общем, все было впереди — и начавшие бесперебойно рождаться знаменитые песни (первым слушателем которых я оказывался по случайному праву приятеля и соседа), и неуверенность в том, стоят ли они хоть чего-нибудь, и, наконец, вроде бы весомое доказательство, что неуверенность основательна.
Помню, мы ждали Булата в доме Ильи Зверева, в литературно-академической компании: Илья умел скрещивать две эти разнопородные стихии. Конечно, публика академическая с особою жадностью ожидала того, чья слава имела странный характер (о нем слыхала, как говорится, «вся Москва», его не слышал почти никто), но он, в те времена легко откликавшийся на просьбы петь, не пришел.
Почему?.. Правда, мы знали, что у него в этот день первое в жизни концертное выступление в старом Доме кино на Поварской (не сольный концерт, разумеется, а так, «номер»), однако и в голову не пришло, что «творческой интеллигенции» чудо покажется пошлостью. Показалось. Одна из представительниц означенной «творческой», кинозвезда на народные роли, захлопала посреди песни, зал ее весело поддержал, ведущий вечера Ардаматский, писатель со специфической репутацией, прокомментировал: вот, товарищи, как удачно! Только что вы просмотрели фильм «Осторожно, пошлость», а тут и живая к нему иллюстрация…