Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Зачем ее, спрашивается, было сдвигать? Чтобы земной шар сошел со своей орбиты? Но отчаявшимся поэтом владеет не логика смысла, а логика выживания. И дальше уже без уклончивых экивоков, без сослагательных наклонений, без всяких там: «Я б рассказал…» Дальше — впрямую:
И я хочу благодарить холмы, Что эту кость и эту кисть развили: Он родился в горах и горечь знал тюрьмы. Хочу назвать его — не Сталин, — Джугашвили!Но вождь не подошел к поэту с протянутой ладонью, как подойдет вскоре к таджику
Стихотворение, одно из самых известных у Мандельштама. Но не думаю, что из самых лучших.
Кстати, он сам, написав его и читая ряду знакомых, то есть идя на верную гибель, вел себя странно и непривычно. Городил черт-те что.
— Это комсомольцы будут петь на улицах! — запомнила его слова друг и биограф Мандельштама Эмма Герштейн. — В Большом театре… на съездах… со всех ярусов…
Болезненный бред? Приступ безумия?
Душевная болезнь действительно настигала и настигла Мандельштама, но в этих диких словах был свой смысл.
Ни об одном своем стихотворении он не мог бы сказать, что оно предназначено для каких-то там комсомольцев, для съездов в Большом театре — разумеется, для будущих съездов, на которые так хотелось надеяться. Которые означали бы, что Сталин свергнут. Но эти стихи и не похожи на прочее, созданное Мандельштамом, на истинно мандельштамовское.
В своей оде Сталину, рожденной страхом перед неотвратимой гибелью, он словно бы набрасывает — углем, пока еще начерно — парадный портрет вождя. В стихотворении антисталинском он рисует плакат-карикатуру — то есть берет на себя сатирическую функцию все того же Большого Стиля. Вступает в область, где так преуспели Кукрыниксы или Борис Ефимов, изобличавшие тех, кого в данный момент им велели изобличать: зарубежных ли империалистов или «своих» Троцкого, Радека, Пятакова.
Мандельштам изобличает — Сталина. Разница роковая, смертельная, но не эстетическая.
«Тараканьи смеются глазища…» Вариант: «усища». Это ведь так же лубочно, как детская сказка Чуковского «Тараканище», которую, между прочим, уже после сталинской смерти иные, словно спохватившись, объявили сатирою на вождя.
Вроде бы так и есть: «Покорилися звери усатому, чтоб ему провалиться, проклятому». Не метил ли Чуковский в того, кто и при жизни имел клички: «батька усатый», «усач», «ус»? Но чего не было — того не было: ни Корней Иванович не смел подумать о таком адресате, ни адресат не мог заподозрить со стороны Корнея Ивановича столь невероятной наглости.
Дальше: «Его толстые пальцы, как черви, жирны…» Эта строчка, по слухам, возникла так.
В дневнике Демьяна Бедного, обладателя богатейшей библиотеки, из которой брал книги Сталин, была, говорят, неприязненная запись о том, что тот, листая книжку, плебейски слюнит указательный палец и оставляет на полях жирные отпечатки. И вот будто бы секретарь Демьяна прочел дневник и донес о записи Сталину — в том и была причина наступившей вскоре опалы самого верного из государевых псов.
Так или иначе, как видим, о дневниковой записи, а может, об устных словах Демьяна, неосторожно кому-то сказанных, знал не один Сталин. Но — тем более!.. Уже то, что такая бытовая подробность да к тому же заимствованная у поэта, которого Мандельштам презирал, вошла в его собственное стихотворение, говорит: на этот раз он работал поистине плакатным пером. Ничего сложнее, искуснее, поэтичнее здесь не требовалось.
Печально констатировать это, но свое отважное «против» великий поэт Мандельштам сказал, приняв участие в общем голосовании. Это было отважно до героизма? До безрассудства? Еще бы. Но значит, и тут — своего рода завороженность Сталиным. Невозможность жить и писать с той внутренней свободой, словно этого наваждения, этого морока не существует.
Государственная, тоталитарная вонь, пронизавшая все общественные слои, и тут странным образом отметила свой триумф. Ее можно было вдыхать, вслух объявляя, что дышишь сладчайшими благовониями, и даже поверить в это. Можно было демонстративно заткнуть нос и назвать вонь — вонью (за что убивали). Одно было невозможно или, по крайней мере, невероятно трудно — не заметить ее.
Еще раз вспомним: «Пушкина… убило отсутствие воздуха». Мандельштам был убит за то, что сказал, насколько воздух отравлен. Другие жили, задыхаясь, страдая болезнью легких. Противогаза не было ни у кого.
Трагедия в трех актах
Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй.
Я никогда не был антисоветским человеком.
Акт первый: дорога в Батум
Елена Сергеевна Булгакова, вдова Михаила Афанасьевича, признавалась, что не выносит, когда кто-нибудь говорит о неоконченной повести «Записки покойника» (больше известной как «Театральный роман»):
— Я так смеялся!..
Как, впрочем, не любила и хищного выяснения, кто есть кто в этой лукавой прозе о некоем «Независимом театре». Конечно, только ленивый дурак не узнает характернейших черт Станиславского, Немировича-Данченко, Качалова, Книппер-Чеховой, Ливанова, Яншина, но этого узнавания Елена Сергеевна и не хотела, дабы розыск прототипов не уводил от главного смысла «Записок»:
«Не об этом. Не про это. Это трагическая тема Булгакова — художник в его столкновении все равно с кем — с Людовиком ли, с Кабалой, с Николаем или режиссером».
Имеются, понятно, в виду — пьеса «Мольер» (иное название «Кабала святош») и биографическая повесть «Жизнь господина де Мольера», пьеса «Пушкин» («Последние дни») и сами «Записки покойника».
Действительно, всюду — то самое столкновение, о котором говорит Елена Сергеевна. Не исключая конфликта с режиссером Иваном Васильевичем, читай: Константином Сергеевичем. Ему, как и Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко, измученный ими Булгаков не мог простить испытанных унижений и, как он считал, многократных предательств, замешанных на трусости.