Самоубийство Достоевского. Тема суицида в жизни и творчестве писателя
Шрифт:
В ответ Михаил Андреевич присылает письмо (от 27 мая 1839 года), переполненное такими эмоциями, жалобами-резонами на бедность-нищету и скрытыми, опять же между строк (семейно-фамильный стиль!) упрёками сыну за чрезмерность требований и непростительную расточительность, что письмо Фёдора по сравнению с отцовским может показаться сухим, пресным, без всяких эмоций посланием. «Папенька» живописует, что опять случился в деревне неурожай, сена-соломы на корм скоту зимой не хватило и соломенные крыши с изб ободрали, с начала весны началась ужасная засуха, и озимые погибли, а это угрожает не только разорением, но и настоящим голодом. Однако ж, это ещё не всё: Михаил Андреевич настолько обнищал, что не в состоянии уже четыре года купить себе нового платья и вынужден ходить в ветхом
Это воистину можно считать отцовским подвигом. И подвигом, можно сказать, – предсмертным, ибо менее чем через месяц Михаил Андреевич Достоевский умрёт при весьма загадочных обстоятельствах: так и не будет точно установлено – то ли с ним случился в поле апоплексический удар, то ли замордованные им крепостные крестьяне помогли барину внезапно умереть…
Но здесь надо вернуться чуть назад и вспомнить, что сам Фёдор за полгода до того чуть было не убил собственного «папеньку».
Дело в том, что в письме от 30 октября 1838 года сын был вынужден сообщить-признаться отцу: экзамены по алгебре и фортификации он провалил (интриги, предвзятость!) и в результате оставлен на второй год. Михаила Андреевича эта весть буквально сразила и, как сообщал он в письме к дочери Варе, он чуть было не умер: у него начала неметь левая сторона тела, открылось сильное головокружение, и только вовремя подоспевший в Даровое из соседнего Зарайска фельдшер пустил кровь и в последний момент спас его жизнь.
Не совсем понятно, почему сам лекарь Достоевский не мог пустить себе кровь, но это не суть важно. Важно, что если так остро и трагично воспринял учебную катастрофу сына отец, то уж сам Фёдор, можно легко представить, и вовсе впал в отчаяние. Отголоски его звучат-проскальзывают в письме к Михаилу, написанном на следующий день после послания к отцу: «…Я не переведён! О ужас! ещё год, целый год лишний! Я бы не бесился так, ежели бы не знал, что подлость, одна подлость низложила меня; я бы не жалел, ежели бы слёзы бедного отца не жгли души моей. До сих пор я не знал, что значит оскорблённое самолюбие. Я бы краснел, ежели бы это чувство овладело мною… но знаешь? Хотелось бы раздавить весь мир за один раз…
… Брат, грустно жить без надежды… Смотрю вперёд, и будущее меня ужасает… Я ношусь в какой-то холодной, полярной атмосфере, куда не заползал луч солнечный…»
Весьма соблазнительно в русле нашей темы предположить, что юный Достоевский речь здесь ведёт о самоубийстве, о своих суицидальных мечтаниях, однако ж прямо утверждать этого пока всё же не будем. Хотя для героев-самоубийц будущих его произведений самоубийство как раз чаще всего и является актом «раздавливания всего мира за один раз». Ну а, например, такой заокеанский достоевсковед, как Марк Слоним, даже прямо и убеждённо утверждает: «Пессимистические настроения молодого Достоевского часто принимают характер влечения к самоубийству…»[56] И в качестве примера исследователь приводит даже более «театральные» и отвлечённые строки из другого письма Достоевского к брату Михаилу (от 9 августа 1838 года): «Но видеть одну жесткую оболочку, под которой томится вселенная, знать, что одного взрыва воли достаточно разбить её и слиться с вечностию, знать и быть как последнее из созданий… ужасно! Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет!..» (Запомним это восклицание-упоминание – имя шекспировского героя ещё не раз потом появится в текстах писателя.)
«Влечение к самоубийству» в этот период жизни Достоевского носит, скорее, книжный романтико-поэтический, именно театрально-отвлечённый характер. Думается, позднему Достоевскому самому было бы смешно читать иные строки из того письма к брату, где он пишет о желании раздавить весь мир за один раз и о том, что будущего у него нет: «…но вот уже и прежние мечты мои меня оставили, и мои чудные арабески, которые создавал некогда, сбросили позолоту свою. Те мысли, которые лучами своими зажигали душу и сердце, нынче лишились пламени и теплоты; или сердце моё очерствело или… дальше ужасаюсь говорить… Мне страшно сказать, ежели всё прошлое было один золотой сон, кудрявые грёзы…»
Однако ж, особого упоминания стоит то, что именно в этот период юный Фёдор впервые реально сталкивается с реальным фактом суицида – ближайший товарищ братьев Достоевских поэт Иван Шидловский как раз в декабре 1838 года бросился от несчастной любви в прорубь Фонтанки. Злополучный романтик, к счастью, был спасён случайными прохожими, но можно представить, какое потрясение испытал Достоевский, сам твердивший о «сведении счётов с жизнью». Он, как пишет в письме к брату (1 января 1840 г.), оказывает нравственную поддержку самоубийце-неудачнику, проводя с ним целые вечера в беседах. Понятно, что автор будущей «Хозяйки» (а Шидловский послужит прототипом Ордынова) в этих беседах постарался докопаться до корней суицидальных мыслей своего товарища, примеряя откровения его на себя.
И ещё одно можно предположить наверно и твёрдо: все эти гамлетовские романтические угрозы самому себе и своей Судьбе покончить счёты с жизнью, если только она окажется совершенно бессмысленной и невыносимой, выкристаллизовались бы непременно очень скоро в твёрдое убеждение, а затем и в действие, если б Достоевский потерпел сокрушительный крах на первых же шагах литературного поприща. Расплёвываясь осенью 1844 года с военной карьерой в самом её начале окончательно и бесповоротно, отказываясь добровольно от твёрдого казённого жалования (каковое в цифровом выражении имело прямо-таки зловещий, дьявольский, вид – 66 руб. 66 коп.[57]), уходя, по-современному говоря, на вольные хлеба, обрекая себя на нищету и неизвестность будущности своей, он поставил на карту не только свою Судьбу, но и жизнь. И вот в этот-то период, когда «Бедные люди» ещё только создавались-рождались из-под его пера, и всё зависело от успеха или неуспеха этого литературного дебюта, Достоевский начинает упоминать в письмах о самоубийстве уже совершенно, как говорится, на полном серьёзе, без дураков. К примеру, 24 марта 1845 года он пишет Михаилу: «Так дело в том, что я всё это (Отсутствие денег. – Н. Н.) хочу выкупить романом. Если моё дело не удастся, я, может быть, повешусь…»
Здесь, конечно, надо упомянуть (а далее об этом поговорим подробнее), что литературный успех или неуспех был напрямую связан с нищетой или достатком, а этот фактор тоже весьма громадное влияние оказывал на самоубийственные мысли. Судьба литератора-неудачника страшила Достоевского, приводила его в состояние болезненной тоски. Притом, особенно невыносима мысль, что в литературе и вообще в искусстве можно было загубить судьбу, погибнуть даже и при наличии таланта. Восклицание «повешусь!» проскочило в письме к брату от 24 марта совсем не случайно. В постскриптуме Фёдор упоминает, что накануне прочёл в «Инвалиде» о немецких поэтах, «умерших с голоду, холоду и в сумасшедшем доме», и ему сделалось страшно.
Действительно, заметка А. Вейса «Поэты в Германии» («Русский инвалид». 1845. 22 мар.), речь в которой идёт и о композиторах, способна была омрачить состояние души любому начинающему творцу: «Лессинг умер в нужде… Шиллер никогда не имел 1000 франков, чтобы съездить взглянуть на Париж и на море. Моцарт получал всего 1500 франков жалования, оставив после смерти 3000 франков долгу. Бетховен умер в крайней нужде… Гёльти, чистый поэт любви, давал уроки по 6 франков в месяц, чтобы иметь кусок хлеба. Умер молодым – отравился. Бюргер знал непрерывную борьбу с нуждою. Шуберт провёл 16 лет в заключении и кончил сумасшествием. Граббе, автор гениальных “Фауста” и “Дон Жуана”, в буквальном смысле умер с голода 32 лет. Ленц, друг Гёте, умер в крайней нужде… Писатель Зонненберг раздробил себе череп. Клейст застрелился; Лесман повесился; Раймунд – поэт и актёр – застрелился. Луиза Бришман кинулась в Эльбу. Шарлотта Штиглиц заколола себя кинжалом. Ленау отвезён в дом умалишённых».