Самоубийство
Шрифт:
— Нет, ей только часть. Ведь могут быть и другие наследники по закону.
— Тогда составим два завещания.
Они и были составлены. Ласточкин поделил треть своего состояния между Московским Университетом, Техническим училищем и Академией наук, две трети завещал жене: она всё завещала ему. Они побывали на кладбище и приобрели два места.
Теперь у него ничего не было. Отпали и прежние законы. Можно было только надеяться, что после освобождения России завещание будет признано действительным. Имея это в виду, Ласточкин
Никита Федорович пришел в обычный час. Принес, как почти всегда, подарок и дорогой: кусок белого хлеба. Татьяна Михайловна обычно пользовалась его приходом, чтобы выйти из дому за покупками: не хотела оставлять мужа одного. Ласточкин продиктовал Травникову письмо. Тот смущенно увидел упоминание о долгах и что-то, растерявшись, пробормотал.
— Какие долги! Может, будут, но пока их нет. Увидите, я и пенсию вам выхлопочу. — сказал он и пожалел, что сказал. — Пенсию от Университета, — поспешно добавил он. Безжизненное лицо Ласточкина чуть дернулось: «Получать и от них милостыню!» Он ничего не ответил.
— Еще к вам… просьба, — прошептал он. — Не привезете ли мне… книг… Из университетской библиотеки?
— С большим удовольствием. Но у вас так много своих. Неужели всё прочли?
— Я всегда читал… то, что покупал, — выговорил он и подумал, что это было некоторым преувеличением. «И перед… этим… не вся правда». Кое-как объяснил, что хотел бы теперь прочесть лучшие философские книги о смерти.
Никита Федорович сердито запротестовал. Но обещал завтра же всё принести. Вернулась Татьяна Михайловна, быстро взглянула на них и поправила мужу подушку.
На следующий день Травников привез книги Платона, Шопенгауэра, что-то еще.
— А всё-таки читайте их поменьше, — сказал он неохотно. — Они утомительны, да и ни к чему.
После его ухода Татьяна Михайловна стала вслух читать «Федон». Ласточкин слушал внимательно, но в самом деле скоро утомился.
— Кажется, Никита Федорович был прав… Отложим это… Почитай мне лучше… вечного утешителя… Толстого.
— «Войну и Мир»? — радостно спросила Татьяна Михайловна.
— Нет… «Смерть Ивана… Ильича».
— Ради Бога, не надо! Это такая страшная книга!
— Прочти, пожалуйста… И не с начала… Конец. Болезнь и смерть… Ну, пожалуйста…
Татьяна Михайловна начала читать. Скоро она заплакала.
— Не могу… И ведь это совершенно не похоже на то, что с тобой. Ты, слава Богу, не умираешь, и нет у тебя этих страшных болей…
— Конечно, нет… Хорошо… Тогда потуши лампу… «Он думает: „всё было не то“… И я так думаю, и верно очень многие другие. „Да, „не то“. Но что же „то“? Этого Толстой не объяснил, и нечего ему было ответить… В конце сказано: „Вместо смерти был свет… Какая радость!“… Нет света и нет радости. Но ведь не мог же Толстой лгать… Он был полубог. Иван Ильич три дня подряд кричал от боли ужасным непрекращающимся криком… И я буду так кричать?.. Нет, не хочу. Насколько разумнее покончить с собой!“ — думал Ласточкин. — „Только поскорее!“…
В этот вечер он сказал жене о металлической мыльнице.
VIII
Всё был тщательно обдумано. Обдумывалось уже второй день.
Накануне еще приводились доводы. Татьяна Михайловна почти не спорила. В душе была с мужем согласна: действительно другого выхода нет. Понимала, что долго так жить нельзя. «И нельзя, и незачем», — шептал Дмитрий Анатольевич. Вдобавок профессор Скоблин в разговоре с Татьяной Михайловной проговорился. «Непосредственной опасности я не вижу. Я знаю людей, которые с такими увечьями живут уже несколько лет», — сказал он. И на доводы мужа Татьяна Михайловна теперь с искаженным лицом только шептала:
— Но ведь это никогда не поздно…
— Может быть и поздно… Даже в менее важном… Пока мы честные люди… А если… если будем жить их милостыней… То деградируем, как все, — сказал Ласточкин и вспомнил о «теории самоубийства», которую приписывали Морозову: самоубийство всегда для человека — самый достойный способ ухода. «Он так думал в то время, что же он сказал бы теперь, в моем положении? Хорошо, что достал тогда яд. Без него было бы трудно: газ открыть — взорвется весь дом. И заметят жильцы, закроют, будет леченье, грязь, мука»…
Когда решение было принято, обоим стало немного легче. Вернее, они скрывали друг от друга ужас и нестерпимую боль. Говорили спокойно. Дмитрий Анатольевич говорил, что смерть от цианистого калия наступает мгновенно, без мучений. Татьяна Михайловна отвечала, что не беда, если мученья продлятся несколько минут: при естественной смерти бывает неизмеримо хуже. Деловито обсуждали подробности. Написать ли Никите Федоровичу?
— По моему не надо.
— Да, это могло бы привлечь к нему внимание властей.
— Именно… Его вызывали бы…
— Всё-таки не написать ничего, это было бы ему обидно. Мы стольким ему обязаны.
— Это так… Что-ж, попробуй… Напиши… Она попробовала, начала писать: «Дорогой друг, Никита Федорович. Нам тяжело причинять вам горе, которое»… Но махнула рукой, и, несмотря на деловитость, вдруг заплакала. Горе Никиты Федоровича было ничто по сравнению с мукой этого последнего дня их жизни. Слезы полились и у Дмитрия Анатольевича. Она налила ему воды из графина, налила и себе.
— Из этих самых стаканов, — сказала Татьяна Михайловна уже опять «спокойно». «Господи, зачем мы ждем? Сейчас, сейчас, сию минуту!»
Было решено покончить с собой в одиннадцатом часу вечера, когда лягут спать жильцы. Они могли бы что-либо услышать, заглянуть, позвать врача, полицию. Ласточкин знал, что цианистый калий легко разлагается: если хоть немного разложился в мыльнице, то и смерть наступит не сразу.
— Пусть лучше узнают завтра. Сиделка зайдет и увидит. Она знает адрес Никиты Федоровича, — говорила Татьяна Михайловна. — И он поймет, почему мы не написали. Не пишем ведь ни Люде, ни Нине, ни Аркаше… А вот властям надо написать несколько слов. А то еще подумают, что нас отравили!