Самоубийство
Шрифт:
— Бабы не могли, и ты и я не могли.
— В плане перемен нет?
— Зачем перемен? Хороший план.
— Что думает твой Коба?
— Коба приказ дает, а что думает, кто знает?
— Это так. Он всегда врет.
— Не смей говорить: Коба врет!
— Да он в жизни не сказал ни слова правды: просто не умеет.
— Слуши. Хочешь, убью! — сказал Камо, и лицо у него стало наливаться кровью. — Ленин вот! — Он поднял руку высоко над головой. — Потом Никитич. — Он понизил руку. — Потом Коба. — Его
— Спасибо. А ведь твой Коба раньше был меньшевиком, хотя тщательно это скрывает.
— Нет большевики, меньшевики. В Стокгольме Ленин объединился.
— Скоро разъединился.
— Не разъединился. А Коба никогда не был меньшевик. Всегда большевик.
— Был, был меньшевиком. У нас на Кавказе все были, — возразил Джамбул, любивший его дразнить.
— Ты врешь! Убью!
— Нет, пожалуйста, не убивай меня. Убей лучше кого-нибудь другого. Кстати, Маузер всегда при себе носишь?
— Всегда. Без нельзя.
— Ну, и дурак, — сказал Джамбул, впрочем тоже не расстававшийся с револьвером. — О чем еще с Лениным говорил?
— Провокаторы говорил. Ленин думает провокаторы. Красин тоже думает. Я предлагал план. Пойду ко всем товарищам. Три человека возьму, хорошие. Возьму с собой кол. Крепкий. Спрошу: ты провокатор? Если провокатор, сейчас посадим на кол. Если испугается, значит тоже провокатор. Хороший большевик ничего не испугается. Ленин не хотел. Красин тоже не хотел. Ругался. Очень ругался. «Ты, говорит, дикарь и болван!» Ленин смеется. Значит, правда. Я знаю, что я некультурный… Я по-русски хорошо говорю?
— Превосходно.
— Грамматику не знаю. Ничего не знаю. Писать не умею. По-грузински, по-армянски умею. Плохо. Арифметику совсем не умею, — сказал Камо со вздохом. — Некультурный. Дикарь. Дед был ученый. Священник.
— Неужели священник?
— Хороший, ученый. Я сам был верующий, ах, какой верующий! Много молился. Потом перестал, научили товарищи. Меня Коба учил. Всему учил. Спасибо. А учился плохо. Отец был пьяница. Он жив, но давно меня выгнал. От него я и некультурный… Ну, говорим дело.
— Рассказывай.
Они заговорили о завтрашних действиях. В плане перемен действительно не было.
— …Начнем на доме Сумбатова.
— Кто же, наконец, сбросит с крыши первую бомбу? Это единственное, что еще не было решено.
— Не твое дело, кто бросит. Коба знает, кто бросит. Не ты.
— Он мне сегодня же скажет. Это «мое дело», такое же, как его, — раздраженно сказал Джамбул. — Я рискую больше, чем он.
— Не больше, чем он. И ты не нужен, Коба нужен.
— Я другого мнения… А что, это правда, будто тебя уже раз вешали?
— Вешали. Стервы поймали, сразу вешали. Я всунул. — Он прикоснулся к подбородку. — Что это называется?
— Подбородок?
— Подбородок
— Приготовил на завтра чистокровного рысака?
— Не скажи чистокровного. Скажи чистопородного. Штатский говорит чистокровного, кавалерист говорит чистопородного. Мне русский офицер сказал. Здешний. Драгун. Скажешь чистокровного, сейчас увидят: не русский офицер, — с удовлетворением пояснил Камо.
— Неужели увидят? А то ты как две капли воды москвич… Ну, что-ж, постарайся на твоем рысаке не попасться под бомбу. Лошадь жалко. Значит, ты и завтра будешь в мундире?
— В мундире.
— Ну, и опять дурак. Ох, боюсь, напутаешь. Лучше уступил бы твою роль мне.
— Не уступил. Это ты дурак.
— А какой ты это орден нацепил? Купил на Армянском базаре?
— Купил на Армянском базаре.
— Купил бы Андрея Первозванного, — посоветовал Джамбул и спохватился: «Еще купит!»
— Не Андрея Первозванного. Коба сказал: Станислав третьей степени с мечами и бантом. Если кто был на японской войне два сражения, тот Станислав третьей степени с мечами и бантом. Ты не знаешь. Коба знает.
— Коба всё знает. А что он сам будет завтра делать? Тоже будет палить с площади?
— Не будет палить с площади. Его убьют, кто останется?
— Конечно, конечно. Он волнуется?
— Не волнуется.
— Злой как чорт?
— Злой, — согласился Камо, подумав. — Но не как чорт. Жена помер.
— Я знаю. Правда, что она была верующая и терпеть не могла социалистов? Он любил ее?
— Так любил, так любил!
— А я, правда, не думал, что он может кого-нибудь любить. Иремашвили говорил мне, что был на кладбище. Он сам — Сосо, и Кобу, по старой памяти, называет Сосо. Были друзьями. Так вот Джугашвили ему сказал, приложив руку к груди: «Только она смягчала мое каменное сердце. Теперь ненавижу всех! Так пусто, так несказанно пусто!» Я переспрашивал. Клянется, что так, дословно… Значит, Кобе нельзя палить с площади? Его жалко?
— Тебя не жалко. Меня не жалко. Коба жалко.
— Правильно, — сказал Джамбул. «На него и сердиться нельзя», — подумал он, смотря на собеседника в упор. Глаза у Камо были непонятным образом добрые, мягкие, печальные. — Ну, хорошо, а когда схватишь на площади мешок, кому отдашь?
— Кобе отдам, Ленину отдам. Красину отдам.
— Этим можно. Джугашвили денег не любит, это правда. Но где их будут хранить пока что? Ведь заграницу переправить не так просто.
— Не твое дело.
— У Кобы была хорошая мысль. Он говорил мне. Хочет спрятать в Тифлисской обсерватории. Он там служил, кажется, лакеем, что ли? Знает там каждый угол. Хочет положить в диван директора. Умно!