Самурай Ярослава Мудрого
Шрифт:
Да, обидно, конечно. И лет мне немного. И легкое умирает. И курить я не брошу. И…
Какие еще пени я собирался поведать ночному костру, так и останется неизвестным. На поваленное дерево, на которое я опирался, бесшумно опустилась огромная сова. Или филин? Вроде филин с ушками? Или это сова с ушками? Или…
Тот факт, что сове вроде бы как полагается меня бояться и не лезть ко мне чуть ли не на руки, а если она этого не делает, то бояться, наверное, полагалось бы мне, почему-то не пришел в голову. Сова же потопталась по бревну, подошла ближе и посмотрела мне прямо в глаза.
Я люблю сов. Что-то в них есть такое, чего нет ни в одном
Сова же посунулась ко мне вплотную и вдруг с интересом спросила: «Ты уж не затеялся ли тут сдохнуть?»
Последующий ритуал пораженного человека, исполненный мною, ее (или его?), кажется, даже не позабавил. Я протер глаза, вскочил, ущипнул себя, снова сел, снова вскочил, снова повалился на сумку, зачем-то закинул ее на плечо, хотя никуда не собирался, и воззрился на говорящую птицу. Проснуться мне не удалось, и приходилось верить, что или сова говорит со мной, причем на достаточно близкие мне темы, или же что я развел костер на какой-нибудь ядовитой травке.
— Не то чтобы собрался, — все же ответил я, — но такое вполне может случиться. По крайней мере я так считал еще несколько часов назад.
— Ага, сейчас. А что я ей скажу потом? Недоглядел? Ты в своем уме? — Филин (или сова?) с невыразимым презрением цедил слова.
— Кому «ей»? Что скажешь? — Я растерялся.
— Неважно, — тяжело вздохнула сова (или филин?), — не твое это покамест дело. Важно, что я почти успела, а ты чуть не опоздал.
Я как-то не успел собраться с достойным ответом на это заявление, как вдруг мой костер полыхнул диким, неистовым багрянцем, багрянец ударил в золото, золото стало алым, а алое — фиолетовым, а потом снова алым, а потом…
А потом свет померк, и я очутился в кромешной тьме, где не было ни низа, ни верха, ни дна, ни покрышки, ни «здесь», ни «сейчас», ни вообще ни черта. Я судорожно сжимал в руке субурито, намертво вцепившись в него сквозь чехол, где покоился меч, и ждал, чем все это кончится. Воздух и тьма вокруг меня застыли немым, мертвым киселем, неистово пахло раздавленной полынью, а потом снова загорелся облитый серебром лес. Моего костра возле меня не было, я сидел на траве, а сова по-прежнему сидела рядом.
— Так-то лучше! — заявила сова.
Оспорить ее или согласиться с ней я не успел, так как огромная птица бесшумно взлетела и скрылась в ночном лесу.
Я же, осмотревшись по сторонам и ничего не поняв, глуповато пожал плечами (а что еще оставалось делать?), да и пошел себе на красное пятно чьего-то костра, мелькавшего между деревьев справа от меня.
Ночь негромко усмехнулась мне в спину, я оглянулся, но опоздал.
Глава III
Вообще, разбирая потом ситуацию, я был просто вынужден признать, что та веселая сова (или филин все же?) свое дело, каким бы странноватым оно ни показалось, знала туго. Она переправила меня не в короткий период матриархата, где я бы, боюсь, умер не от своих болезней, но от смеха. Не в расцвет язычества на Руси. И не в период, когда христианство уже твердо стояло на этой земле. Нет, ушлый филин (или сова?) переправил меня в некое, как я потом уже понял, пограничное время — от язычества ушли еще не так
…Ночь негромко усмехнулась мне в спину, я оглянулся, но опоздал. На шее оказалась шелковая удавочка, тут же мертво и равнодушно перекрывшая мне всякий доступ воздуха, но хрящей еще не ломающая, а под левую лопатку сильно, до крови, теплой струйкой побежавшей по спине, уперлось что-то острое.
— Вяжите, — негромко, низким голосом сказала тьма.
Затем в ушах зашумело, ночь, казалось, сама туго стянула мне локти за спиной, а потом я провалился во мрак, успев лишь решить, что на вопросы отвечать просто нельзя — убьют. Это было звериное, не нуждавшееся в объяснениях чутье, и спорить с ним я не собирался. Притворяться и врать. Причем врать как можно меньше, если меня так ловко взяли, то явно тут собрались не одни дураки. Просто прикидываться человеком, напрочь потерявшим память. Мои странные вещи, думаю, заставят их хотя бы из любопытства меня послушать. Потом все вытеснил уже упоминавшийся мрак.
Вас, может статься, удивит, как меня, такого шустрого и отважного воителя, связали, как молочного поросенка? Все очень просто, и я не врал потом тем, кто допрашивал меня чуть позже у костра. Я не воин, не ниндзя. Да, я владею мечом и голыми руками, тело мое разукрашено не только татуировками, но и настоящими шрамами, но я не воин, повторю. Я поединщик, ни больше ни меньше. Если бы я почуял их секундой раньше, исход нашей встречи был бы иным, но тут сыграли свою роль несколько факторов, а первым из них было равнодушие. Я ведь уже говорил, что не думал выйти больше из этого леса. Потом я был несколько удивлен встречей с говорящей совой (или филином?), которая без видимых усилий перекинула меня куда Макар телят не гонял; согласитесь, что тут бы и опытный ниндзя был бы несколько удивлен. И последнее — что-то словно говорило мне, что я выпутаюсь. Это «что-то» меня не подводило ни разу в жизни. Порой оно отмалчивалось, и я попадал в переделки, но если оно снисходило до меня, то я всегда мог положиться на его голос.
…Старый, морщинистый японец мрачно смотрел на меня и монотонно, оскорбительно медленно, как для отпетого дурака, повторял: «Быстрей! Быстрей!» И я все увеличивал и увеличивал скорость движения меча, но старик внезапно встал и презрительно плюнул мне в лицо, причем плевок попал в цель, а потом старик совсем разошелся, и изо рта его хлынула целая река ледяной воды, мигом промочившая меня с ног до головы. Глаза старца бешено сверкали, вместе с извергаемой водой он умудрялся низким, мрачным голосом повторять: «Дурак! Лентяй! Дурак!»
…Я открыл глаза, сразу вспомнив, где я оказался. Я лежал на спине, в одних штанах и сапогах, с руками, которых уже не чуял, за спиной, лицом вверх. Оттуда-то, из кожаного, как я понял, когда зрение обрело резкость, ведра и лился этот нескончаемый водопад.
— Порты тоже снять, княже? — Юношеский голос резанул меня по ушам, я понял, что в виду молокосос имел мои порты. Удавку с меня уже сняли, и я все еще хриплым после шелковой ласки голосом сказал:
— Обычаи в этой земле таковы, что человека связывают и норовят выставить на позор, раздев, даже не зная, кто он и каковы его замыслы? — Я постарался, чтобы прозвучало твердо. Получилось, признаться, так себе, но вокруг загомонили многие голоса, и я рывком встал на ноги.