Самурай Ярослава Мудрого
Шрифт:
…А во дворе их несколько уже. Блазни? Мнилко? Вряд ли мнилко — они не отходят от своих мест — и вчера их тут не было. Уводна? Да, пожалуй, — вот, пробуя силу, одна пропела что-то высоким, чистым голосом, призывным, как трубный клич осеннего клина журавлей. Несколько раз они меняют свет, мерцают синим бархатом на фоне темно-фиолетовых елей — почти неразличимо, потом резко кидаются из стороны в сторону — играют. Я прошел, проехал, пробежал, проскакал, проплыл сотни и сотни верст, для того чтобы мне повезло — и я увидел, как танцуют на закате уводны — во дворе по-звериному жестокой, манящей, как тьма за окном, Ягой. Как одна
А уводны то сходятся, то расходятся, то плывут туманом над самой травой, то кидают вдоль двора искрящиеся шары — издали их можно принять за блудячий огонек. Но только издали. Вблизи их не перепутать. Блудячие сами по себе, никакой уводне ими не играть. Вечер скрадывает их выверты — уводны рябят, возникают в самых неожиданных местах, аукают на разные голоса, смертно стонут, пропадают… Но, как и блазень, как и Дворовый, они ждут хозяйку. Я тоже.
Ловлю себя на детской обиде — хозяйка не оставила на столе никакой еды. А шарить по ларям и медуше я не могу — это оскорбление. Ей.
Смешно. Сидеть во дворе самого опасного создания, которое мне доводилось встречать, ждать ее возвращения, подрагивая от нетерпения, — и просто-напросто хотеть есть. Хорошо, когда смешно.
— Ее нет, — это сказал я. Уводнам и блазню, скользившим по все более темнеющему двору. Ждать-то они ждут. Но как-то непривычно сидеть с ними на одном дворе и ждать ночи. Чувствуется если не их равнодушие ко мне, то презрение — они играют, не стесняясь меня. Выдают свои секреты. Хотя, окажись я в лесу, на такой стон поехал бы точно — даже видев игру уводн. Они бьют без промаха. А еще я чувствую их превосходство. Они словно излучают его. А мне неприятно. И страшновато.
Уводны слышат меня, замирают… А потом одна легко машет рукой в рукаве дымки — и за городьбой, где-то под елями, раздается голос. Ее. Стражницы. Мольба, стон: «Ферзь…» На пределе слышного. Вскакиваю и бегу к воротам, но замираю, кидаюсь в дом, хватаю с сундука субурито и выбегаю из ворот. Точнее, чуть не выбежал — аршинная, черноперая стрела ударила в городьбу прямо перед лицом. Черная тень кидается от елей ко мне, и ослепительно-белые зубы оскалились в лицо: «Никогда! Никогда не смей выходить в лес ночью — это не просто смерть!» А вот и хозяюшка вернулась. Ласковая. Кривлю лицо в улыбке-оскале. Ягая просто брызнула яростью — я не успел ничего понять, но успел запомнить: «За ворота ночью нельзя». А что до «не просто смерти» — так мало ли что бывает не просто смертью, а то и хуже смерти? Я и вправду давно уже не хочу знать все.
А она уже во дворе — ее гортанный рык доносится со стороны влазни. Слов я не понимаю — но то ли язык на диво подходит для ругани, то ли ее голос вкупе с гневом сделали его таким — по спине прокатывается ремнем холодок, вздыбив волоски мурашками. Я сворачиваю за угол — а двор пуст. Ни уводн, ни блазня, ни Дворового. Серёг, видимо, хватило всем — и не только сестрам, но и братьям.
Влазня. Вот она — хозяйка — посреди горницы, спиной ко мне — только что стянула через голову рубаху, — сквозь бурю ее волос
— Еще раз рыкнешь на меня, стражница, — уйду, — я не пугаю ее. Я уйду. Ночью, днем — все равно. Я не умею иначе.
— Уйдешь, — легко согласилась Ягая. — Только не рычала я. Еще.
Я ей верю. И умолкаю. Тем более что я все сказал.
Стражница повернулась лицом. Она ничем не прикрыта — кроме потоков волос, удерживаемых на лбу ремешком. Вновь мелькнули белые, острые зубы — она улыбается и вкрадчиво шагает от меня назад — к полку.
…Опершись на локоть, я смотрю на ее жестокое, сейчас успокоенное, насколько оно может таким быть вообще, лицо. Глаза Ягой закрыты.
— Где ты была? — спрашиваю я.
Веселое недоумение разбегается по лицу хозяйки. Вопрос глуп, неожиданен и приятен. Я могу поверить в то, что его еще не задавали в этом доме.
— Не бойся, наставник. Это глухарь, — так сопроводила Ягая горшок с варевом, остро и сильно пахнущий мясным содержимым. Я вспомнил, что слышал о хозяйке, и засмеялся. А болтать за едой нечего.
Ночь. Скоро ночь. Стражница и я сидим на крыльце — она не стала одеваться, осталась в тонкой исподнице, в которой подавала на стол. Коса ее стояла у стены и просто дышала неутоленной жаждой — хотя сегодня она не скучала, железо всегда пахнет узнаваемо по-другому. После убийства. Но на столе был глухарь, х-ха.
Не думаю, что она способна застыть на вечернем ветерке, спрыгнувшем с еловых лап на траву двора, но просто так — просто — накидываю на нее полу плаща, который прихватил выходя. А это уже не недоумение. Это боль. Она закрывает глаза. Ей тоже бывает больно.
Глупо говорить, и я молчу. Сказать, что я ухожу еще не завтра? Кому? Стражнице? Утешать ее? На сколько она старше меня и что нового я могу ей сказать? Лжи она наслушалась. Это я знаю.
— Соври мне, бродяга. Скажи, что еще много ночей ты будешь прикрывать тело нежитя от вечернего холода, — ясным, низким голосом, упавшим на хрип только к концу сказала стражница Пограничья.
— Знаешь… Когда я понял, что тот Мир не мой… Я был готов ко всему — или мне так казалось. Даже наставничество не сбило меня с толку. Даже то, что я — заблудший Ферзь.
Ягая молча слушала, а я словно старался выговориться:
— Знаешь, стражница, — я никогда не любил. Уверен. Как ни старался. То, как другие описывали это чувство, мне не дано. Как уже давно не дано вздрагивать при «Я люблю тебя», сказанное женщиной. Но никогда, ни разу — в том Мире, не говоря про этот, я не тосковал так, как сейчас — от твоих слов. Помолчи. Ты еще наговоришься. Лучше бы я любил тебя — тогда бы я смог стать твоим рабом, должно быть, ты бы успокоилась и выкинула меня за ворота. Раб тебе не сгодится. Или убила бы — влюбленному человеку жизнь немила, если он видит, что его не полюбят никогда. Но я не люблю тебя.
Тонкая, мимолетная усмешка промелькнула на лице стражницы.
— Знаешь, стражница, там, откуда я пришел, этот Мир уже просто сказание. В него почти никто не верит. Зато там умеют оскопить душу — себе, соседу, своему ребенку — и все это так ловко, что понимаешь и готов верить, что так и надо. А убивают там так же легко и охотно, как и здесь. Только намного глупее. Бессмысленнее. Просто так. И подводят великолепные объяснения под убийство целых народов. И им приходится верить — потому что больше верить ни во что не дают.