Сан Феличе Иллюстрации Е. Ганешиной
Шрифт:
Луиза только проливала слезы.
Наконец у ворот им пришлось расстаться.
Приговоренных повели по спуску Тринита Маджоре, по улице Тринита и переулку Сторто, а там улица Трибунали выводила их прямо к Викариа.
Луиза же со своей стражей спустилась вниз по улице Монтеоливето, по улице Медина и вернулась в Кастель Нуово, где по распоряжению принца Франческо, которое он передал через никому не известного человека, не была отведена в камеру, а заперта в особой комнате.
Не беремся описывать, в каком она была состоянии, —
До самой Викариа осужденных провожали все, кто присутствовал на суде.
Не было лишь кавалера Сан Феличе и монаха: они подошли друг к другу, потом вместе поспешили до первого перекрестка улицы Куерча, откуда ответвляется переулок того же названия.
Двери Викариа были постоянно открыты: там принимали после суда приговоренных к смерти, держали их у себя двенадцать, четырнадцать, пятнадцать часов, а потом выталкивали на эшафот.
Двор был полон солдат; вечером для них расстилали тюфяки под аркадами, и они спали там, завернувшись в шинель или плащ. Впрочем, стояли самые теплые дни года.
Осужденные вернулись в Викариа около двух часов ночи и были препровождены прямо в часовню.
По-видимому, их ждали: комната с алтарем была освещена зажженными свечами, а соседняя — лампой, подвешенной к потолку.
На полу лежало шесть тюфяков.
Отряд тюремщиков уже ждал приговоренных в этой комнате.
Солдаты остановились на пороге, готовые стрелять в случае, если возникнет какой-нибудь беспорядок, когда с осужденных станут снимать цепи.
Но ничего подобного можно было не опасаться. На этом этапе жизни каждый из приговоренных к казни чувствовал на себе не только ревнивый взгляд современников, но и беспристрастный взгляд потомков, и ни один из них не стал бы омрачать своей бестрепетной кончины опрометчивым взрывом гнева.
Поэтому они невозмутимо, словно их это не касалось, позволили снять цепи, сковывавшие им руки, и надеть на ноги цепи, приковавшие их к полу камеры.
Кольцо было достаточно близко к постели, а цепь достаточно длинна, чтобы можно было лечь.
Встав, осужденный мог лишь на шаг отойти от своего ложа.
Двойная операция была закончена в десять минут; первыми удалились тюремщики, потом солдаты.
И дверь с тройным замком и двойным засовом захлопнулась за ними.
Когда умолк последний лязг запоров, Чирилло сказал:
— Друзья мои, позвольте мне как врачу дать вам один совет.
— Ах, дьявольщина, вот будет кстати! — подхватил, смеясь, граф ди Руво. — Я чувствую, что болен, так болен, что не проживу и четырех часов после полудня.
— Потому-то, любезный граф, я и сказал «совет», а не «предписание», — возразил Чирилло.
— О, тогда я беру свое замечание назад, считайте, что я ничего не говорил!
— Бьюсь об заклад, — вставил Сальвато, — что я угадал, какой вы желаете дать совет, милый наш Гиппократ: вы рекомендуете нам поспать, не так ли?
— Вот именно. Сон — это сила, и, хотя мы и мужчины, придет час, когда нам потребуется сила, вся наша сила.
— Как, дорогой Чирилло, — вмешался Мантонне, — вы, такой предусмотрительный, не запаслись в предвидении этого часа каким-нибудь порошком или жидкостью, которые избавили бы нас от удовольствия плясать на конце веревки нелепую жигу перед болванами лаццарони!
— Я об этом подумал; но я эгоист, мне не пришло в голову, что нам придется умирать целой компанией, так что я позаботился только о себе. В этом перстне, как в перстне Ганнибала, кроется смерть его владельца.
— А, — промолвил Карафа, — теперь я понимаю, почему вы советовали нам спать: вы бы уснули вместе с нами, но не проснулись бы.
— Ошибаешься, Этторе. Я твердо решил умереть, как вы, вместе с вами и тою же смертью, что и вы, и если среди нас есть кто-то, кто страдает бессонницей и чувствует некоторую слабость перед предстоящим нам длинным путешествием, пусть он возьмет перстень.
— Черт побери, это соблазнительно, — признался Микеле.
— Хочешь его, бедное дитя народа? — спросил Чирилло. — Ты ведь не можешь, как мы, перед лицом смерти призвать на помощь науку и философию.
— Спасибо, доктор, спасибо, — отвечал Микеле. — Это значило бы понапрасну изводить яд.
— Почему же?
— Да ведь старуха Нанно предсказала, что я буду повешен, и ничто не может помешать меня повесить. Подарите ваш перстень кому-нибудь другому, кто волен умирать, как ему нравится.
— Я принимаю, доктор, — проговорила Пиментель. — Надеюсь, мне не придется им воспользоваться, но я женщина, в роковой час я могу поддаться минутной слабости. Если со мною случится такое несчастье, вы меня простите, да?
— Вот перстень. Но напрасно вы в себе сомневаетесь, я за вас отвечаю, — сказал Чирилло.
— Не важно! — воскликнула Элеонора и протянула руку. — И все же давайте.
Тюфяк доктора лежал слишком далеко от Элеоноры Пиментель, чтобы Чирилло мог передать ей перстень из рук в руки, но он протянул кольцо ближайшему соседу, тот следующему, а последний отдал Элеоноре.
— Рассказывают, — заговорила Элеонора, — что, когда Клеопатре принесли аспида в корзинке с фигами, царица погладила его и сказала: «Добро пожаловать, мерзкая маленькая тварь, ты кажешься мне прекрасной, потому что ты — свобода». Ты тоже свобода, о драгоценный перстень, и я целую тебя как брата.
Сальвато не принимал участия в этой беседе. Он сидел на своей постели, упершись локтями в колени и положив подбородок на руки.
Этторе Карафа с беспокойством за ним наблюдал. Со своего тюфяка он мог дотянуться до Сальвато.
— Ты спишь или грезишь наяву? — спросил он.
Сальвато совершенно спокойно поднял голову, и лицо его было печально лишь постольку, поскольку печаль была обычным его выражением.
— Нет, — ответил он. — Я размышляю.
— Над чем?