Сандро из Чегема. Трилогия
Шрифт:
Старый Хабуг молча спешился, кинул поводья невестке, и, когда стадо устремилось в открытые ворота, он стал вылавливать из него коз с колокольцами на шее, освобождая их от травяного кляпа. Нисколько не удивляясь вновь зазвеневшему стаду, Харлампо прошел мимо старого Хабуга за своими козами.
– Ничего, вытерпит… Не князь Шервашидзе, – сказал старый Хабуг, выпрямляясь, и выразительно взглянул на тетю Катю, из чего она сразу поняла, что старик все знает.
Так и не присев, старый Хабуг нагрузил своего мула двумя мешками грецкого ореха и десятью кругами копченого сыра, прихватил с собой метрику внучки и табеля об ее успеваемости и отправился в Кенгурск. Старик знал, что Советская власть очень не любит,
К вечеру он был у ворот дома кенгурийского прокурора. Прокурор лично вышел из дому и подошел к воротам.
– Что тебя привело? – спросил он, поздоровавшись и открыв ворота. Впуская во двор нагруженного мула, он пытался по форме клади угадать содержание просьбы старого Хабуга.
– Это правда, – спросил старый Хабуг, войдя с мулом во двор, но останавливаясь у самых ворот, – что эти не любят, чтобы девочки замуж выскакивали, пока не войдут в тело?
– Ни секунды не сомневайся, – отвечал прокурор и с жалостью посмотрел на натруженного мула, взглядом стараясь облегчить его участь.
– Тогда помоги мне, – сказал Хабуг, и они вместе с прокурором разгрузили мула.
Войдя к нему в дом, старый Хабуг показал свидетельство о рождении своей внучки, выданное чегемским сельсоветом, и табеля об успеваемости, на каждом из которых был начертан афоризм Лаврентия Берии: «Героизм и отважность школьника – учиться на отлично». (Кстати, из этого афоризма никак нельзя понять, что думал всесильный министр о героизме и отважности школьниц. Через множество лет, после его ареста, выяснилось, что у него был весьма своеобразный взгляд на природу героизма и отважности школьниц, во всяком случае, некоторых.) Табеля об успеваемости девочки не очень заинтересовали прокурора, но свидетельство о рождении он долго рассматривал и даже, приподняв, проверил на свет.
– Считай, что девочка у тебя в кармане, – сказал он, возвращая табеля и прихлопывая метрику как стоящий документ, который он оставляет для борьбы.
– Приезжай, как только я дам знать, – сказал прокурор, выпроваживая старого Хабуга.
Хабуг сел на своего мула и в ту же ночь возвратился домой.
Сама по себе попытка отсудить внучку после всего, что случилось, была для тех времен необыкновенно смелой. Но Хабуг так любил свою внучку, что был уверен, что ее побег – следствие ее доверчивости, доброты, то есть ошибка, которую надо исправить, так верил в необыкновенность ее достоинств (в чем был прав), что ни капли не сомневался в ее счастливом будущем, если ее удастся отсудить. То, что она может быть счастлива с человеком, с которым она бежала, вытеснялось, вышвыривалось из сознания самой силой его любви, его горькой обиды, что все это произошло слишком рано и без его ведома.
Десять дней подряд плакала тетя Катя у кровати своей дочери, разложив на ней ее вещи, фотографии, пластинки с речами товарища Сталина, причем разбитая пластинка тоже лежала возле остальных, как бы символизируя катастрофу, вместе с красными лоскутками кофточки и лентообразным клоком крепдешинового платья.
В поминальном речитативе тети Кати мотив безвременно оборванного детства занимал главное место. («Еще не высохли косички на кукурузных початках, которые ты заплетала. Еще не перестали сосать козлята, которых ты впервые ткнула в сосцы их матери… Ой, да пусть высохнут сосцы твоей матери, хоть и так они ссохлись давно… Ой, да еще не высохли чернила в твоей чернильнице, еще хочет ручка твоя клювиком поцокать о дно чернильницы, а ты ее бросила… Как ястреб цыпленочка, растерзал тебя злой лаз, только перышки до бедной матери долетели…») В этом месте она обычно задумчиво брала в руки лоскутки ее последней одежды и, подержав в руке, перекладывала на другое место, как бы давая всей этой драматической экспозиции, не меняя основного тона, несколько новый узор.
На пятый день дядя Сандро заметил, что в поминальный речитатив стал с некоторой блудливой настойчивостью вкрадываться (видно, сама чувствовала, что переступает границу, но гипноз творчества всасывал) мотив бедного, безвременно осиротевшего вождя, который от чистого сердца прислал ей свой голос, а она его бросила, как бросила свою бедную мать.
– Оставь его, ради бога! – гремел дядя Сандро, заставая ее за этим мотивом. – Какой он тебе бедный! В Сибирь захотела?!
Не прерывая речитатива, услышав голос мужа, она отходила от этого мотива, но, как понимал дядя Сандро, продолжала кружиться в опасной близости.
В ближайшие дни поминальное песнопенье все больше и больше насыщалось прозаической мыслью, что девочка, почти голая и босая, без смены белья, оказалась на чужбине. Этот мотив настолько отяжелил ее песнопенье, что в конце концов мелодия шлепнулась на землю, и голос тети Кати, начав с риторического вопроса: «Разве ты отец?» – перешел на ежедневный ритм домашней пилы.
Дядя Сандро был вполне готов, раз уж так случилось, передать чемодан с вещами своей дочке, но он и в самом деле не знал, где она. Были извещены родственники во всех селах, чтобы в случае чего они передали родителям, где Тали. Но никто ничего не знал.
И только через месяц стало известно, где скрылся Баграт со своей возлюбленной. Он увез ее в село Члоу. Хотя Тали ни разу за это время не выходила из дому, куда он ее привез, ее обнаружили по одному забавному признаку.
Сама-то она, конечно, из дому не выходила, но местная молодежь, как это принято, захаживала к молодоженам. Вскоре на всех вечеринках села Члоу стали раздаваться рыдающие звуки «Гибели Челюскинцев», что не могло не дойти до Чегема.
Однажды ночью чемодан с вещами был переправлен в село Члоу, а через неделю молодые переехали к себе домой. Переправлял чемодан, конечно, Кунта. Кстати, в виде платы за переправку чемодана он выпросил у тети Кати осколки разбитой пластинки, говоря, что они ему нужны для одного дельца, а для какого – не сказал. Впоследствии оказалось, что он пытался расплавить в сковороде осколки этой пластинки и облить этой расплавленной массой дырки в своих старых резиновых сапогах.
Бедняга Кунта почему-то решил, что резиновые сапоги и патефонные пластинки сделаны из одного и того же материала. Но оказалось, что материал, из которого сделаны пластинки, хотя и хорошо размягчается на огне, но с резиной никак не склеивается. Кунта был сильно раздосадован этой неудачей, и, думая, куда бы приспособить куски разбитой пластинки, он придумал использовать совершенно необычный для чегемских условий запах подгорелой пластинки.
Дело в том, что его кукурузное поле беспокоил дикий кабан. В двух-трех местах плетня, обращенного к лесу, он раздвигал прутья, влезая в поле, и жрал кукурузу, подрыв рылом стебли с самыми крупными початками. Кунта правильно сообразил, что если запах подожженной пластинки совершенно незнаком жителям Чегема, то окружающему животному миру он должен быть тем более незнаком и тем более должен вызывать его опасение.
Хунта развел огонь у этого плетня и, размягчив осколки пластинки, обмазал ими те места в ограде, куда обычно устремлялся кабан. Хотите верьте, хотите нет, но расчет его оказался верным – в тот год кабан больше не беспокоил его поле. А в следующие годы дядя Сандро обменивал ему пластинки за разные хозяйственные услуги. Одной пластинки вполне хватало на один год. Разломав пластинку на две части, он дважды обмазывал ими опасные места на своем кукурузном поле: в первый раз, когда кукурузные початки выбрасывали косички, и второй раз, когда початки успевали поспеть, но еще недостаточно просохли для сбора урожая.