Санкт-Петербург – история в преданиях и легендах
Шрифт:
Первым директором Лицея был прогрессивный деятель раннего периода александровского царствования, публицист и автор одного из проектов отмены крепостного права Василий Федорович Малиновский. Несмотря на короткое пребывание в этой должности, в воспоминаниях лицеистов, особенно первого выпуска, он остался личностью, навсегда определившей и сформировавшей мировоззрение своих воспитанников. Умер Малиновский скоропостижно в 1814 году. Похоронен он на Большеохтинском кладбище рядом со своим тестем А. А. Самборским.
Дача Самборского находилась вблизи Царского Села, недалеко от Лицея, по дороге в Павловск. На этой даче часто бывал и Малиновский, причем имел обыкновение задерживаться на несколько дней и работать в одной из комнат этого гостеприимного дома. Видимо, поэтому народная традиция связала его с именем Малиновского. По давней
Первоначальная программа обучения в Лицее, разработанная совместно M. М. Сперанским и В. Ф. Малиновским, предполагала два курса по три года каждый, с окончанием учебы к осени 1817 года. Однако мы знаем, что первый выпускной акт состоялся уже 9 июня, а еще через два дня лицеисты начали покидать Царское Село. Этой необъяснимой спешке, согласно распространенной легенде, способствовало следующее происшествие. Однажды юный Пушкин, который никогда не отказывал себе в удовольствии поволочиться за хорошенькими служанками, в темноте лицейского перехода наградил торопливым поцелуем вместо молодой горничной престарелую фрейлину императрицы. Поднялся переполох. Дело дошло до императора. На следующий день царь лично явился к тогдашнему директору Лицея Энгельгардту, требуя объяснений. Энгельгардту удалось смягчить гнев государя, сказав, что он уже сделал Пушкину строгий выговор. Дело замяли. Однако говорили, что будто бы именно это происшествие ускорило выпуск первых лицеистов: царь решил, что хватит им учиться.
Лицеисты первого, пушкинского, выпуска решили оставить по себе память: в лицейском садике, около церковной ограды, они устроили пьедестал из дерна, на котором укрепили мраморную доску со словами: «Genio loci», что значит «Гению (духу, покровителю) места». Этот памятник простоял до 1840 года, пока не осел и не разрушился. Тогда лицеисты уже одиннадцатого выпуска решили его восстановить. Восстановление пришлось на то время, когда слава Пушкина гремела по всей России. Тогда и родилась легенда, что в лицейском садике установлен памятник Пушкину, воздвигнутый якобы еще лицеистами первого выпуска. В 1843 году Лицей перевели из Царского Села в Петербург на Каменноостровский проспект, в здание, построенное архитектором Л. И. Шарлеманем для сиротского дома. Лицей стал называться Александровским. Своеобразный памятник «Гению места», перевезенный сюда из Царского Села, еще несколько десятилетий украшал сад нового здания Лицея. Дальнейшая его судьба неизвестна. А в лицейском садике Царского Села, там, где была первоначальная мраморная доска, в 1900 году по модели скульптора Р. Р. Баха был наконец установлен настоящий памятник поэту – юный Пушкин на чугунной скамье Царскосельского парка.
Говоря языком популярной литературы, по выходе из Лицея Пушкин буквально окунулся в водоворот великосветской жизни блестящей столицы. Посещение модных салонов и званых обедов, литературные встречи и театральные премьеры, серьезные знакомства и мимолетные влюбленности. Все это оставило более или менее значительный след в городском фольклоре Петербурга.
В дневнике одного из современников поэта сохранилась запись, относящаяся, правда, к более позднему времени, когда Пушкин был уже женат. Но тем легче представить, как вел он себя в подобных ситуациях, будучи холостяком. «В Санкт-Петербургском театре один старик сенатор, любовник Асенковой, аплодировал ей, когда она плохо играла. Пушкин, стоявший близ него, свистал. Сенатор, не узнав его, сказал: „Мальчишка, дурак!“ Пушкин отвечал: „Ошибка, старик! Что я не мальчишка – доказательство жена моя, которая здесь сидит в ложе; что я не дурак,
Подобных анекдотов сохранилось немало. Были среди них и совершенно безобидные шутки и каламбуры, которые их авторам легко сходили с рук, и о них скоро забывали. Но когда дело касалось Пушкина, то любая его острота приобретала в глазах общества дополнительный смысл. Даже обычное застольное остроумие возводилось в какую-то небывалую степень. Так, с легкой руки поэта, известных литераторов Греча и Булгарина в Петербурге прозвали «Братьями-разбойниками». Будто бы однажды во время званого обеда Пушкин увидел, что цензор Семенов сидит между этой литературной парой. «Семенов, – будто бы воскликнул Пушкин, – ты точно Христос на Голгофе».
Популярным развлечением тогдашней «золотой молодежи», в кругу которой вращался Пушкин, были розыгрыши, которые порой оборачивались и против поэта. В то время в столице был известен своими выходками Александр Львович Элькан. Внешне он был и без того похож на Пушкина, однако постоянно стремился усилить это сходство. Отпустил «пушкинские бакенбарды», изучил походку поэта, носил такой же костюм, ходил с такой же, специально подобранной увесистой тростью. Разве что без «пуговицы с мундира Петра I», которую, согласно легендам, Пушкин «вделал в набалдашник» свой трости. Однажды на Невском к Элькану подошла некая провинциалка. «Как я счастлива, что, наконец, встретила вас, Александр Сергеевич. Умоляю, позвольте еще раз встретить вас и прочесть два-три стихотворения». И Элькан, нимало не смутившись, пригласил ее к себе. И указал пушкинский адрес. Говорят, провинциальная Сафо явилась-таки к поэту, чему тот был несказанно удивлен.
Впрочем, чаще всего героем таких историй становился сам Пушкин. По Петербургу ходили скабрезные стихи, авторство которых не просто приписывалось Пушкину, но и обрастало анекдотическими подробностями. «Пушкин, прогуливаясь по вечернему городу, проходил мимо особняка графини Н. На балконе второго этажа – графиня и две ее подружки. Завидев идущего Пушкина, просят: „Ах, Александр Сергеевич, душенька, а сочини-ка нам поэтический экспромт“. Пушкин поднимает к балкону задумчивое лицо и декламирует: „На небе светят три звезды:/Юпитер, Марс, Венера./А на балконе…“» и так далее – то, что потом, во время холостяцких пирушек, молодежь, разгоряченная шампанским, скандировала с пьяным казарменным хохотом, а в аристократических салонах стеснительные барышни таинственно нашептывали подружкам в их неожиданно порозовевшие ушки.
Это, кстати, тоже была популярная своеобразная игра с заранее будто бы оговоренными правилами. Все всё понимали. Судите сами. В 1828 году в Петербург приезжает Николай Васильевич Гоголь. Здесь он создает свои бессмертные «Петербургские повести». Но если «Невский проспект», «Шинель» или «Портрет» – это вполне реалистаческое отражение подлинного петербургского быта, то откуда взялась фантасмагория «Носа», на первый взгляд не очень понятно. Где он сумел увидеть или, если уж быть абсолютно точным, не увидеть такой нос в повседневной жизни Петербурга? И тут выясняется одно любопытное обстоятельство из истории петербургского городского фольклора. Оказывается, в описываемое нами время среди «золотой молодежи» пользовались скандальным успехом и широко ходили по рукам непристойные картинки с изображением разгуливающего по улицам детородного органа. Пешком и в карете. В чиновничьем сюртуке или в расшитом золотом генеральском мундире. При орденах и лентах. С моноклем и щегольской тростью. Этакое олицетворение напыщенного служебного чванства. Чернильная душа. Крапивное семя. Канцелярская крыса в пугающем государственном мундире. В народе их не любили и с нескрываемым издевательским сарказмом называли древнейшим коротким и выразительным словом, состоящим всего из трех букв. Именно этого чиновника и изобразил неизвестный художник.
С высокой долей уверенности можно утверждать, что эти скабрезные рисунки были хорошо известны Гоголю. Оставалось только придать им более пристойный вид, а в содержание вложить побольше юмора и иронии. Тогда-то, видимо, и появился в голове писателя образ «симметричного по дигонали» органа асессора Ковалева, предательски покинувшего своего хозяина и самостоятельно разгуливающего по Петербургу. Так что взрывной интерес современников к «Носу» не был случайным. Ассоциации, вызванные гениально найденным эвфемизмом, были вполне определенными.