Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:
Замысел не удался. Гоголевская утопия (исправившийся Чичиков, силой своего влияния изменяющий мир — место вокруг, а в идеале автор видел таковым местом всю землю — «на север, на восток, на юг и на закат», т. е. человечество) рухнула. Правда, в отличие от утопий XVIII столетия, социологических, гоголевская была скорее антропологическая, задавшая, как видно сейчас, в конце XX столетия, тон целому направлению жанра в России, хотя и до Гоголя всемирная литературная практика знакома с этим антропологическим духом («совершенный человек» мировых мифологий). Чичиков 2–го и 3–го томов мог напоминать «совершенного человека» древности. Само же устройство жизни, когда опыт исправившегося Чичикова воспримут сначала в России, а потом по всей земле,
В «Мертвых душах», следовательно, предполагалось воссоздать историю того, как грешная душа, томящаяся в аду материальных мук, очистившись, попадает в рай, и судьба этой души в глазах Гоголя была судьбой человечества.
Когда он увидел, что 2–й и 3–й тома не получаются (впрочем, до III так и не дошло), он решил, согласно моей реконструкции, что причина спрятана в нем самом. Гоголь пишет «Выбранные места из переписки с друзьями» — образец русского утопического сознания: с помощью книги писатель рассчитывал и себя исправить, собирая критику от всех читателей на Руси, и саму Русь. Книга переполнена практическими советами людям самых разных сословий и профессий — от губернатора и его жены до чтеца, исполняющего со сцены произведения русских поэтов. Цель «Выбранных мест» состояла в том чтобы исправить одно — единственное место — место жизни человека будь то поместье, Россия или целый мир. Все эти места служили образами друг друга, и потому человек, достигший благорасположения в самом себе, являлся, в мысли Гоголя, примером существования для всего мира.
Неудача, постигшая «Переписку» (не в мнениях критики — мнения были разные: кто восхищался, подобно Плетневу и Чаадаеву, кто негодовал, как Белинский, кто недоумевал, вроде Аксаковых) состояла в отсутствии публично — единодушной реакции, на что уповал Гоголь. Потока писем от русского читающего люда не было, общественное мнение не всколыхнулось, предложенные автором рецепты даже не обсуждались. Это свидетельствовало о невозможности затеянного писателем в «Переписке с друзьями», а косвенно — о нереализуемости 2–го и 3–го томов «Мертвых душ» по задуманному плану — изменить мир словом.
Опыт «Переписки», недописанного 2–го и ненаписанного 3–го томов романа означал (если учитывать послегоголевскую литературную утопию) принципиальную неосуществимость утопического проекта. Он, согласно жанровым требованиям, должен, дабы не разрушать эстетики литературного произведения, оставаться воображаемым. Любая попытка, умышленная ли, нечаянная, переделать действительную жизнь людей по тому, какой она предстоит воображению, оборачивается всегда социальной трагедией, нередко — личной: физический мир не существует по эстетическим законам; вопрос об отношении искусства к действительности можно обсуждать, но нельзя результаты обсуждения переносить на социальную практику, иначе грозит катастрофа.
Гоголю как русскому писателю в книге было тесно, художественно — совершенная форма не удовлетворяла его, хотелось переделать саму жизнь — в этом он видел назначение творчества. Когда некая одна форма, самодостаточная в себе — при условии соблюдения ее собственных законов, — используется, чтобы по этим законам создать другую форму, подчиненную иным законам, это ведет к разрушению и той и другой.
XX столетие, когда впервые в человеческой истории были пред — приняты глобальные попытки осуществить утопию (коммунизм и фашизм) — воссоздать социальный порядок, организаторы которого исходили из некоего логического представления о жизни людей на земном шаре, и разные места превращались в одно, — опыт этого столетия позволяет вернее понять, что задумал Гоголь, отчего не удался его художественный проект, наконец, почему умер писатель. Причина, по моей гипотезе, одна — попытка реализовать утопию, перенести в жизнь принципы художественного произведения, а беря шире — построить жизнь по законам творчества.
Случай Гоголя — предлог судить о последующем развитии русского утопизма, включая большевистский переворот и насаждение коммунистической утопии («земного рая»). Что эта утопия носила не узкополитический характер, а имела куда более широкое основание, доказывается, во — первых, тем, что ее приняло большинство русского народа; во — вторых, тем, что ее поддержали создатели художественных образов: — писатели, художники (это, возвращаясь к гоголевскому роману, «Переписке», соответствовало их творческим намерениям — выйти из произведения в жизнь).
Однако здесь я вступаю в область литературной утопии XX столетия, а там как раз в литературе было достаточно противников социального утопизма. Знак ли это того, что практика быстро надоумила; или это — итог осознавания, что нельзя смешивать законы разных форм — эстетической и социальной, — об этом речь ниже.
Переходя из XVIII столетия в следующее, русская утопия сохраняет прежние свойства. Можно даже утверждать, что образ отсутствующего места не меняется, и на протяжении сотни лет, от Сумарокова до Одоевского, социальное благоденствие рисуется одними и теми же красками, например, всюду сохраняется монархия.
А. Д. Улыбышев в рассказе «Сон» (1819) описывает перемены и реформы в России за 300 лет (РЛУ, с. 89). Рассказано об установлении истинной религии единого и всемогущего Бога; о том, что музыка, а не устаревшие обряды архиерейской службы — посредник между человеком и Богом; что, наконец, костюмы народа поражают соединением «европейского изящества с азиатским величием» (с. 89, 90), однако оказываются русским кафтаном с некоторыми изменениями.
Образ кафтана может означать, что и через 300 лет (т. е. в 2119 г.) Россия та же. Детали, рассеянные по тексту, подтверждают, то вольно, то невольно для автора. «Природа и нация — одно и то же», — произносит персонаж (с. 91). Слова понимаемы так, что Россия все еще (в 2119 г.!) явление природы, а не культуры, и пока не удастся преололеть природности, она обречена циклическому существованию, подобно цикличности природных процессов. Рассказ Улыбы — шева, пожалуй, единственная в XIX в. утопия с неутешительным будущим, причем содержатся и причины авторской безутешности.
«Вместо двуглавого орла с молниями в когтях я увидел феникса, парящего в облаках и держащего в клюве венец из оливковых ветвей и бессмертник. — Как видите, мы изменили герб империи, — сказал мне мой спутник. — Две головы орла, которые обозначали деспотизм и суеверие, были отрублены, и из пролившейся крови вышел феникс свободы и истинной веры» (с. 91).
У метафор своя логика, о которой их творец и не догадывается. Из крови деспотизма и суеверия возникает свобода, истинная вера? Сомнительная генетика, разве что Улыбышев прикрыл откровенную сатиру. К тому же образ феникса одним из смыслов имеет возрождение, а что же возродится из пепла империи, как не она сама?
Писатель воспроизводит общество, где законы отнимают «у государя возможность злоупотреблять своей властью» (с. 91). Иными словами, монархия неприкосновенна, как будто говорит Улыбышев. Конечно, такое прочтение не имеет безусловной гарантии, но финал рассказа («вопли пьяного мужика, которого тащили в участок») дает повод считать, что утопия носит сатирический характер и потому ее прогноз мрачен.
Немецкий исследователь X. Худде, автор статьи «Влияние Мерсье на эволюцию романа предвидения», полагает, будто Улыбышев следует французскому писателю, излагая рассказ в виде сна [1] . Не исключено, Улыбышев (написавший, кстати, рассказ на французском языке) знал роман Мерсье. Но в русской литературе форма сна была известна и до этого («Сон» А. П. Сумарокова), и столько же вероятно допустить, что Улыбышев следовал национальному опыту.
1
De l'Utopie a l'Uchronie. P. 117.