Сапфировый альбатрос
Шрифт:
Спальное место у меня теперь было вполне комфортабельное. Все устроилось как по писаному: издали книгу, заключили договор на следующую, дали выморочную квартиру в писательском Доме на канале, или, как именовал его Феликс, в Курятнике на Канаве. Вторая книга не вышла – мода на народничество действительно оборвалась, но квартира осталась. Маленькая, но двухкомнатная. В ней до меня жил какой-то спившийся критик, имени которого я никогда не слышал, но Феликс и его знал: «Партийная сволочь. Писал печатные доносы на соседей – на Зощенко, на Олейникова, на Корнилова, на Заболоцкого, – всех-то он помнил! – на Слонимского, на Козакова… На Козакова, не
Все они когда-то тоже жили в этом доме. Я знал только Зощенко, но и к другим проникся почтением: доносы на кого попало писать не станут, тем более печатные.
Вот в эту-то квартирку, словно сговорившись, мне и позвонили один за другим бывшая Снежная Королева и… чуть не сказал «бывший», Феликс. Они оба в моем воображении как-то поскучнели, опростились, хотя оба, можно сказать, даже преуспели. Бывшая Снежная Королева сделалась главным теоретиком вагинальной поэзии: преодоление символического репрессирования вагины через ее индивидуализацию, портретизацию и субъективизацию, революция через вагину, геополитика через биополитику…
Буря в стакане помоев. Все-таки их не очень много – тех, кто ненавидит чистоту и красоту. Тех, кто желает быть чище всего земного, намного больше – для них-то и работает Феликс. Он заделался популярным в передовых кругах радиоведущим, обличителем темных пятен советского прошлого, но мне все это давно уже представляется какой-то отработанной скучищей – ну, вагинальной, ну, почечной, ну, темные, ну, серо-буро-малиновые, ну, советского, ну, турецкого…
С какой же голодухи можно все это занудство пережевывать?.. Прямо анекдот про партизан: война уже кончилась, а они все эшелоны под откос пускают. Памятник Алтайскому – это для грифов еще, можно сказать, свежатинка. Неужели Феликс только для этого и прилетел? В последний раз я его видел во время похорон Алтайского. Меня в Таврический не впустили – было две охраны: снаружи питерская, а внутри московская, воинский караул с церемониальным шагом, – а Феликс там побывал в качестве собкора или кем он тогда звался и вышел потный во всем черном со скорбным выражением «Что ж, ничего другого и ожидать было нельзя».
– Ни читателей, ни писателей – одно высшее начальство. Что ж, и тут преуспел. Он до последних дней готовил себе такую смерть.
– Он в последние годы не раз говорил, что о смерти не желает думать: «Ну ее в жопу, хочу ощущать каждый новый день как подарок».
– Да, пора валить. Совок победил.
– Что, уже экспроприировали экспроприаторов? У нас в Мухосранске они жируют как жировали.
– В почетном карауле вся партийная когорта. Уж сколько писали про нового Алтайского – все разоблачил, все осудил, во всем покаялся! – а эта свора все равно держит его за своего. Нас вырастил Алтайский на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил.
– Так значит, это он победил, а не они. Они всегда примазываются к победителям.
К этому времени я уже перестал лебезить перед Феликсом.
– Я понимаю, он для тебя отец родной. Дал путевку в жизнь, в гроб сходя, благословил…
Благословлять он меня не благословлял, но всегда говорил растроганно: «Как это приятно!» – когда я решался ему позвонить. Потому что все остальные звонили ему только по делу. Возможно, за пределами его семьи я был единственным человеком, которому он доверял, верил, что я не собираюсь чего-нибудь на нашей дружбе выгадать. А я и впрямь совершенно бескорыстно сострадал ему за те ужасы и утраты, через которые он прошел за свой мафусаилов век. И был настолько благодарен ему за ту форточку, которую он когда-то, сам того не зная, открыл для меня, что, даже разговаривая с ним по телефону, я невольно вставал со стула.
Он и сам уцелел лишь благодаря бесконечной веренице чудес, да и мое сближение с ним тоже вполне может сойти за чудесную цепочку. Правда, гораздо более скромную. То, что в сортире нашей заводской общаги за ржавую трубу была заткнута газета, приглашающая молодые дарования на конференцию молодых писателей, это, конечно, еще не чудо. То, что мне вдруг стукнуло в голову написать про наш цех, тоже не чудо. То, что я попал на семинар к Алтайскому и получил квартиру в Доме на канале, в котором жил Алтайский, – почему бы и нет. То, что он, встречаясь со мной в нашем закрытом дворе, отвечал на мои почтительные приветствия, тоже естественно для воспитанного человека, если даже ему надоели приветствия полузнакомых. То, что он дал мне свой телефон и пригласил звонить и заходить, а потом еще и начал приглашать меня с собою на прогулки, – даже и это на чудо еще не тянет.
Но если рассмотреть всю цепочку с самого начала…
Чудеса начались, когда мне открылось, что мой отец – Гитлер.
Мне так полюбилась моя тряпочная мышь, которую я сшил на уроке рукоделья, что я решил изготовить еще и мышь для дома. Выкройки принес из школы и разложил на пороге нашей квартиры, более удобного места почему-то не нашел. Мордочка была уже готова, а глазками-бусинками вообще было невозможно налюбоваться. И я обмер от ужаса, когда отец наступил на нее своим уличным ботинком. А когда на мой отчаянный вопль он не упал на колени, не рассыпался в извинениях, но только резко оглянулся, сначала испуганно, а потом зло и мрачно буркнул свое обычное: «Делом бы лучше занялся», – я был так потрясен, что меня озарило: он мне не отец! Родной отец никогда бы так не поступил! Да и вообще человек так поступить бы не мог, так поступить могло только какое-то чудовище!
Но единственным чудовищем, какое я знал, был Гитлер. Так значит, это и был он, больше некому! Как-то ухитрился ускользнуть от наших солдат и теперь как ни в чем не бывало работает на заводе. Из любимых книжек про войну и про шпионов я с детского садика знал, что шпионы больше всего любят проникать на советские заводы.
Про детский садик я не приврал – я уже тогда умел и обожал читать, это у меня врожденное. А в первом классе я уже самостоятельно ходил в заводской парткабинет и, приподнимаясь на цыпочки, выбирал самые распухшие от зачитанности книжки, на последней странице которых какой-то добрый человек написал: «Эта книга очень хорошая».
Ага! Вот как я его разоблачу! Я начну ругать Гитлера. Если он не Гитлер, он тоже начнет его ругать, Гитлера все ругают. А если он Гитлер, то начнет увиливать.
Отец в своем обычном мрачном одиночестве на кухне пил чай из вагонного стакана в подстаканнике.
– Папа, – с невинным видом спросил я его, – кто такой Гитлер?
– В политруки готовишься?
Ага, увиливает.
– Он был гад, да?
– Тебе заняться больше нечем?
Попался! Теперь следить за ним, пока он где-то не проколется.
Я принялся в одних носках ходить за отцом на цыпочках, не отрывая от него глаз и невольно повторяя все его движения. И с какой-то минуты вдруг почувствовал, до чего меня все в нашем доме сердит. Кухонное полотенце висит не на растопыренных металлических пальцах, а на спинке стула – я и об этом должен позаботиться!.. В раковине стоят два пустых стакана – трудно, что ли, сполоснуть?.. На моем учебном столике раскрыта посторонняя растрепанная книжка про войну – нет, чтоб учить уроки! И что из него из такого выйдет?..