Сара
Шрифт:
За дверью мне в глаза сразу ударил яркий свет фонаря. Я зажмурился. Было холодно. «Крайний случай» наступил, время действовать. Мне надо любой ценой выбраться из этого дома. Долгое время я шел вперед, не поднимая глаз. Я смотрел на свои тапочки: они были единственным ориентиром в этом чужом мире. Надеясь только на них, я спешил по растрескавшемуся тротуару, из которого местами выбивалась трава, держась подальше от домов, каждый с прогнившим крыльцом, с облупившейся краской, издалека похожей на присохшую грязь. Меня сопровождал собачий лай и вой. Несколько раз птицы выпархивали
Впереди грозно высилась громадная серая фабрика. Она была похожа на железную крепость, плывущую в густых клочьях дыма. Я посмотрел на кончики тапок, определяя направление. Старые тапочки были устремлены в сторону, противоположную бунгато. Теперь они, как почтовые голуби, найдут дорогу обратно. Они непременно приведут к родителям.
Я первый раз один переходил дорогу. Я выжидал, прислушиваясь, — и если света фар не появлялось и не было слышно шума мотора, перебегал. Сердце так и выскакивало из груди, каждую секунду ожидая, что меня собьют. Я шел все быстрее, размахивая руками, чтобы не останавливаться, увлекаемый вперед словно паровозной тягой, не дающей остановиться ни на секунду. Иначе бы я неминуемо упал, свернулся калачиком и попытался проснуться.
За грузными воротами фабрики, откуда доносились чавканье и сопение, причем такие громкие, что я не слышал даже собственных шагов, я побежал. Я бежал от железной, испускающей дым драконьей пасти, пытавшейся заглотить меня целиком. А потом я взбегал на холм, по бурой жухлой траве, настолько густой, что в ней исчезли мои тапочки. Но я знал, что, как только доберусь до вершины, увижу свой дом, свой настоящий дом. Я вбегу в двери, и упаду в объятия родителей, и все снова пойдет как надо.
Нога моя уткнулась в торчавшую из земли покрышку, и я кубарем полетел вперед, руками и подбородком зарываясь в красновато-бурую землю.
Так я полежал некоторое время, настолько пораженный этим внезапным падением, что не мог даже двигаться. Подняв голову, я осматривал незнакомый опрокинутый мир. Всюду простиралась темная глина, сверкавшая множеством разноцветных оттенков, словно в ней были захоронены разбитые витражи. Медленно текущая в канавке ржавая вода устремилась по руслам, прорытым руками в момент падения; от боли у меня перехватило дыхание. Я посмотрел на ладони: на них мокли почерневшие ссадины. Белая майка была запачкана кровью с разбитого подбородка.
Ну, теперь они точно пожалеют. Встав, я побежал дальше, вперед, устремляясь к вершине. Слезы струились по лицу, и из груди вырывались стоны, становясь с каждым шагом все громче.
Я знаю, сразу за холмом — дом. Мой, с большой зеленой лужайкой, качелями и детской горкой, и моим замком. Я ворвусь в дверь и буду кричать, пока их как ветром не сдует из кровати, как бывало всегда, стоило мне свалиться с качелей и заработать шишку или ссадину. И я не замолчу, не позволю им, как в былые времена, зацеловать свои раны. Я буду кричать, пока не сорвет крышу с дома, пока не разобьются стекла, пока они сами не взорвутся и не разлетятся на части. Они у меня еще пожалеют.
Я уже почти добрался до вершины. Я уже ощущал эвкалиптовый аромат гостиной и слышал перестук деревянных часов, с выскакивающей каждый час пестрой кукушкой.
С криком я бросился вперед, преодолевая последние метры. Трава на плоской вершине оказалась еще гуще и непроходимей. Мне пришлось продираться сквозь заросли. Впереди уже маячил обрыв, откуда все срывалось и катилось вниз, до самой белой изгороди, окружавшей двор. Я сделал остановку, чтобы отдышаться, сжимая влажные кулачки. Дрожащей рукой я раздвинул последнюю преграду зарослей, отделявших меня от дома.
Я позволю покрыть меня поцелуями. Я разрешу им успокоить меня, укачать в своих объятиях. Дам им напоить меня горячим какао с печеньем, за то, что я такой храбрый мальчик…
Я позволю все, если только там окажется их дом, а не эти тесные бесконечные ряды облезших, прогнивших насквозь коттеджей.
И на самом краю, осмотрев распахнувшуюся панораму: скопище ветхих, неизвестно как еще стоявших полуразрушенных домов, я понял, что мир внезапно стал пугающим, жестоким и убедительным, как мультфильмы для взрослых, которые мне запрещали смотреть.
Когда Сара вошла в полицейский участок, я поднял такой крик, что смолкло все вокруг, кроме уверенного цокота ее острых высоких каблуков, направляющихся ко мне.
Я вцепился в офицера, который души во мне не чаял: показал мне, как пользоваться рацией, купил мне шоколадное мороженое и дал поносить фуражку, после того как я позволил разобраться со своими ссадинами.
— Твоя мамуля пришла за тобой.
Он подтолкнул меня к ней. Все заговорили обо мне. Они разговаривали где-то наверху, как на втором этаже, здесь же, на первом — детском, этаже я ощущал исходящий от нее сильный запах духов, совсем не похожий на аромат чистого белья, окружавший мою маму.
Я вцепился еще крепче в полисмена, прячась за его темно-синие брюки.
— Ты же, наверное, хочешь домой, к мамочке, — сказал он, посмотрев на меня сверху. Я затряс головой «нет, не хочу».
— Он просто стесняется, — пояснила она. — Пойдем к маме.
Я повернулся к ней. Она улыбалась и подмигивала, протягивая мне тонкую загорелую руку с длинными красными ногтями.
Я не сразу отпустил брюки полисмена и протянул залепленную пластырем ладошку, перепачканную шоколадным мороженым, похожим на засохшую кровь.
— Хороший мальчуган. — Офицер погладил меня по головке.
Я позволил отвести себя сквозь залитый неоновым светом полицейский участок, все это время не отрывая взгляда от полисмена, который с улыбкой помахал мне вослед. Я словно предчувствовал, что никогда уже не увижу полицию такой: доброй и выручающей, в этом магическом, оберегающем свете…
Она лишь кивает, выпуская дым из окошка, пока мы выезжаем с территории полицейского участка.
— Отвези меня домой, — твердил я снова и снова. Она только смотрела перед собой. Проводя ладонью по лбу, словно пытаясь разгладить на нем складки.