Сарнес
Шрифт:
Эсеня похоронили у самой воды, где-то на длинном побе-режье Желтой реки. Дикие травы, пестревшие последними летними цветами, отвоевали себе землю, которую люди возделывали веками. Ничего, что сильнее напоминало бы родные степи Эсеня, их бескрайнее травяное море, Оюану найти не удалось. Вдалеке голубели выщербленные пики — не гор, а давно разрушенных внешних стен Бяньляна. Преклонив колени подле свежеприбранной могилы, Оюан почувствовал, что медленно погружается в топкую почву. Рано или поздно так же исчезнут стены Бяньляна, могила Эсеня, весь этот первозданный пейзаж.
Накатила боль. Она его и не отпускала с того дня, как погиб Эсень. С каждым вдохом нестерпимая вспышка горя прерывала поток ци, связующий воедино дух и плоть, органы, кости. Все его существо словно разрывалось на части. Но самая невыносимая боль накатывала волнами, вот как сейчас. Застигнутый ею, он попадал в сердце беснующегося огненного урагана, в ловушку муки столь сильной, что та отсекала внешний мир. В такие моменты от него оставался лишь пылающий разум, замкнутый сам на себя в бесконечной, бесплодной попытке к бегству.
Коленопреклоненного генерала бросало то в жар, то в холод. На миг все вытеснила мысль: как же хочется, чтобы желтые волны сомкнулись над ним, остудили боль, а тело унесли в море. Только это невозможно. Сам не свой от боли, он все же сознавал: выход лишь один. Он выдержит, любой ценой, но выдержит. Просто потому что должен. Когда кончится лето и Великий Хан вернется из Летнего дворца в столицу, Оюан двинет войска на Даду и отомстит наконец тому, кто вписал их с Эсенем судьбы в узор мироздания и отнял у них право самим выбирать свою жизнь и свою смерть. Убийство Великого Хана станет последним деянием Оюана. И тогда весь ужас, что он сотворил и претерпел, обретет смысл.
Он поднялся на ноги. Тень его упала на траву, и та вдруг затрепетала. Жаворонки, у которых там оказалось гнездо, выпорхнули и умчались прочь. Чуть поодаль угадывалась бликующая водная гладь и покачивались метелки рогоза. В воздухе был разлит его луковый запах. Солнце припекало по-летнему. Но Оюан чувствовал, что подходит осень. Лето заканчивается. Скоро настанет время идти на Даду.
Солнце светило уже по-вечернему, когда показались нетронутые внутренние стены Бяньляна. Он подумал, рассеянно и отстраненно, что отсутствовал целый день.
— Генерал!
Всадник, поджидавший Оюана, нагнал его черную кобылу на въезде в ворота. Раздраженный помехой, тот оглянулся. Из шести наньжэньских командиров-заговорщиков, предавших монголов вместе с ним, осталось трое. Причем командир Гэн был самым незапоминающимся из всех. На его непримечательном лице, квадратном, как иероглиф «народ», читалось только общее стремление заговорщиков вернуть Великую Юань под власть исконных правителей. Как и остальные командиры, Гэн обрезал монгольские косички и теперь с гордостью закручивал волосы в узел на макушке, по-наньжэньски. Интересно, подумал Оюан, не смотрят ли на меня косо за отказ сменить прическу?..
Впрочем, какая разница. Ему-то, в отличие от них, наньжэнем уже не быть. Как будто эту часть души отрезали вместе с тем, что делает мужчину мужчиной.
Гэн умоляюще смотрел на него, и Оюан разозлился.
— Генерал, тут такое дело…
Говорил он не по-монгольски, а по-ханьски, подражая новому наньжэньскому командованию.
— Призываю вас безотлагательно встретиться с ним и разрешить вопрос. Со всем уважением…
Оюан растерялся: он бы даже в лицо этого Линя не признал. Так с чего бы уделять ему внимание.
— Мне-то ты зачем этим докучаешь? Пусть старший командир Шао разбирается.
Оюану припомнилось, какая судьба постигла двоих из шести заговорщиков. Он не питал теплых чувств к своему заместителю, но ценил его методы. Проблемы навсегда исчезали вместе с людьми.
Возражения Гэна он слушал вполуха. У ворот штаба в бывшей губернаторской резиденции оба спешились. Когда Оюан шагнул в треснувшие деревянные ворота, какой-то бродячий пес поднял голову и тихо заворчал.
Оюан знал, почему рычит собака. Потому же, почему птицы летят прочь от его тени, а огонь меркнет, когда он проходит мимо.
Это всё призраки.
Он их не видел — в отличие от тех, кто наделен Небесным Мандатом, как поговаривают. Но призраки шли за ним по пятам. С тех пор как погиб Эсень, они повадились сниться ему — родичи-мертвецы в изодранных белых одеждах взирали на Оюана пустыми черными очами. Ждали, пока он вернет им покой.
Ослепленный своей мукой, генерал подумал: «Скоро».
Нож Оюана легко полосовал козлиную кожу на ремешки взамен износившейся нащечной части уздечки. На маленьком столике, стоявшем рядом на постели, были разложены инструменты и горела свеча из пчелиного воска. Чинить сбрую — работа для конюха, но чем ближе был день выступления, тем чаще он брался за мелкие дела, чтобы время пролетало быстрее.
Оюан разогрел лезвие в пламени свечки. Размечать стежки на коже было проще незаточенной стороной раскаленного клинка. Он смотрел на затухающий огонь — и вдруг силой какой-то чудовищной алхимии запахи свечки, горячего металла и кожи слились в одно воспоминание — не конкретное, как с горечью подумал генерал, а в ощущение Эсеня. Тогда боль вернулась. И не было ей конца.
Едва понимая, что делает, ведомый инстинктом отчаяния, рефлексом, бездумным воплем о прекращении боли, Оюан закатал узкий левый рукав и плашмя приложил раскаленный металл к собственной коже.
Как же больно! Он уставился на руку в немой муке. Боль выжигала горе, пока сознание не обратилось в сплошной белый крик.
Задолго до того как Оюан стал солдатом, привычным к любым физическим неудобствам, раскаленный нож превратил его в того, кто он есть. Такая боль была ему знакома. Он знал, что эту боль — в отличие от той, другой — можно пережить. Тяжело дыша, он отнял клинок от запястья. Вдоль браслета, собранного из нефрита и золота из кос Эсеня, протянулся ужасный ожог. В голове все нарастал и нарастал белый вопль. Оюан позволил себе раствориться в нем. Теперь вместо разума пылало тело, начисто стирая его личность вместе с чувствами.