Сатирикон
Шрифт:
(Мучительная и великолепная ночь подошла к концу.)
Раскинувшись на ложе, мы провели остальную часть ночи без ужасов.
Пришел уже третий день, а это значит — ожидание дарового обеда. Да только нам, истерзанным столькими ранами, бегство казалось милее покоя. О ту самую пору, когда мы печально обсуждали, каким способом убежать от наступающей грозы, явился раб Агамемнона и нас, перепуганных, прервал. «Вы что же, — говорит, — не знаете, кто угощает сегодня? Трималхион, человек до того изысканный, что у него в триклинии часы, а в них встроен трубач, чтобы ему возвещать, какая толика жизни им еще утрачена». Тут, позабыв о всех бедах, мы тщательно одеваемся, а Гитону, до сих пор любезно исполнявшему обязанности раба, велим идти мыться.
27. А пока мы,
28. Всего было не пересмотреть. А потому отправляемся в баню и, пропотев в горячей, сей же час в холодную. А Трималхиона уже надушили духами и принялись обсушивать не полотенцами, а полотнищами тончайшего льна. Тем временем на глазах у него трое иатралиптов пили фалернское и, вздоря, лили его на пол, а хозяин приговаривал, что это по нем. Потом завернули его в алое урсовое одеяло, уложили на носилки, и двинулось шествие: впереди — четверо скороходов с блестящими нашлепками, за ними — повозка ручная с его любимчиком: старообразный мальчик, подслепый, еще некрасивее господина! А когда хозяина несли, к изголовью его склонился с крошечной флейтой музыкант и по дороге напевал какую-то песенку, точно нашептывал что-то ему на ухо.
Подивившись этому вдосталь, идем мы дальше и вместе с Агамемноном подошли ко входу, на косяке прибито небольшое объявление с следующей надписью: «Буде какой раб без хозяйского приказа из дому отлучится, причитается ему ударов сто». Тут же в дверях стоял привратник, сам в зеленом, а кушак вишневый — этот лущил горох на серебряном блюде. Над дверью висела золотая клетка, из которой пестрая сорока кричала входящим приветствие.
29. Заглядевшись на все это, я так запрокинул голову, что едва ног не сломал. Иначе и невозможно было, когда от входа налево, у каморки привратника, на стене нарисован был огромный пес, а над ним крупными буквами написано: «Злая собака!» Сотоварищи мои прыснули со смеху, а я, чуть пришел в себя, принялся, затаив дыхание, разглядывать прочую настенную живопись. На одной картине продавались гуртом рабы, каждый с ярлыком; сам Трималхион, еще подростком, вступал, держа жезл, в Рим, ведомый Минервою; дальше было про то, как научился он вести счета, как кассой стал ведать, — все это трудолюбивый художник добросовестнейшим образом снабдил надписями. В конце галереи Меркурий за челюсть втаскивал его на высокую трибуну. Здесь же присутствовала Фортуна с непомерным рогом изобилия и три парки, прядущие златую нить. Еще я заметил в портике кучку скороходов с учителем, их обучающим, а в углу увидал большой шкап: в его углублении вроде домика стояли серебряные лары, мраморное изваяние Венеры и золотой ларец весьма внушительной величины, в коем, как мне поведали, «сам» хранил первое свое бритье. Я спросил у старшего по атрию, что у них нарисовано посредине. «Илиас с Одюссией, — отвечал он, — да Лэнатов гладиаторский бой».
30. Очень многого так и не довелось рассмотреть; мы уже подошли к триклинию. При входе в него управляющий принимал счета, но особенно меня поразило, что на косяках двери, ведущей в триклиний, прибиты были пучки ликторских прутьев с секирами, а ниже выступало медное острие наподобие корабельного тарана с такой надписью: «Гаю Помпею Трималхиону, севиру августалов, от Киннама казначея». Ниже этой надписи свисала с потолка лампа в два фитиля, и две дощечки были еще укреплены на обоих косяках; на одной, если не изменяет мне память, стояло: «30 и 31 декабря наш Гай обедает в гостях», а на другой вычерчен был путь Луны и изображения семи планет; тут же цветными шариками были отмечены в списке дни счастливые и несчастные.
Накушавшись этих прелестей, мы делаем попытку вступить в триклиний, как вдруг один из слуг, для этого дела приставленный, вскричал: «Правой!» Мы, понятно, всполошились немного, как бы кто из нас не шагнул через порог, не сообразуясь с предписанием. Но когда мы наконец дружно шагнули правой, нам в ноги кинулся раздетый раб и стал упрашивать, чтобы выручили его из беды; невелика и провинность, за которую взыскивают: стащили у него в бане одежду казначея, а и вся-то цена ей десять штук! Пришлось нам с правой ноги вернуться и упрашивать казначея, который в своей выгородке подсчитывал золотые, чтоб отпустил рабу его провинность. Воззрившись на нас с важностию, тот отвечал: «Не в убытке для меня суть, но каково нерадение паршивого раба! Обеднишное мое платье прозевал, которое мне когда-то клиент один на деньрожденье подарил: тирийский, сами понимаете, пурпур, раз только стирано. Да чего уж! Только ради вас!»
31. Облагодетельствованные великим этим благодеянием, едва вступили мы в триклиний, как бежит нам навстречу тот самый раб, за которого мы хлопотали, и, не дав опомниться, осыпает нас неистовыми лобзаниями, изъявляя признательность за наше человеколюбие, а потом говорит: «Еще увидите, кому добро сделали: хозяйского вина слуга-распорядитель!» Наконец, мы возлегли. Александрийские мальчишки льют нам на руки снежную воду; их сменяют другие, принимаются за наши ноги и вычищают ногти с пугающим проворством. К тому же нелегкую эту должность они отправляли не молча, а попутно еще напевая. Тогда мне захотелось испробовать, неужели тут вся челядь так певуча, и я попросил пить. Сию же минуту подскочил мальчишка, и тоже с пронзительной песнью; так же и все они, чего бы ни спросить у любого, — словом, хор в пантомиме, а не прислуга за обедом отца семейства.
Подали, впрочем, очень недурную закуску. Между тем все уже возлегли, кроме одного Трималхиона, которому — неслыханная вещь — оставлено было первое место. Между блюдами закуски стоял ослик коринфской бронзы, на коем висели два вьюка: в одном были светлые, в другом темные насыпаны оливки. На спине ослик вез два блюда с вырезанным по краешку Трималхионовым именем и весом серебра, а на блюдах устроены были мостики, на которых лежали жареные сони, политые медом с маком. Кроме них поданы были на серебряной сковородке колбаски горячие с подложенными внизу сирийскими сливами и гранатовыми семечками.
32. Мы уже окунулись в эти роскошества, когда под звуки музыки внесли самого Трималхиона и осторожно уложили на сложное сооружение из подушек. Смех был неизбежен, хотя неосторожен: из пышного алого одеяния выглядывает бритый череп, шея укутана тканью, а поверх нее пущена салфетка с широкой каймой и бахромой, ниспадавшей на обе стороны. На левом мизинце его было толстое позолоченное кольцо, на кончике безымянного пальца той же руки — кольцо поменьше, и, как мне показалось, чистого золота, только усеянное сверху железными звездочками. А чтобы не этим только убранством похвалиться перед нами, он обнажил правую руку, на которой красовался золотой браслет и кольцо слоновой кости, сомкнутое сверкающей пластинкой.
33. Поковыряв в зубах серебряным перышком, он произнес: «Сказать по правде, други мои, еще мне не в радость было идти к столу, да уж чтобы не задерживать вас дольше моим отсутствием, я от собственного удовольствия отрекся. Дозволите разве мне игру кончить». Сейчас явился слуга с доской из терпентинного дерева и с хрустальными кубиками. Тут бросилось мне в глаза самое изысканное из всего: вместо черных и белых камешков были у него золотые и серебряные денарии. Пока хозяин играл и бранился не хуже мастерового, а мы все еще закусывали, поставили перед нами на большом блюде корзину, в которой оказалась деревянная курица с растопыренными крыльями, как бывает у наседок. Немедленно подскочили два раба и, порывшись под грохот музыки в соломе, вытащили оттуда павлиньи яйца, чтобы раздать их гостям. Ради этого эписодия поднял взор и хозяин. «Други, — сказал он, — это я велел посадить курицу на павлиньи яйца; чего доброго, они уж и высижены; а впрочем, попробуем: может, еще и можно пить их». Нам подают ложки не менее полфунта весом, и мы разбиваем скорлупу, слепленную, как оказалось, из сдобного теста. Заглянув в яйцо, я чуть не выронил своей доли, ибо мне почудилось, что там сидит уж цыпленок. Но, услышав, как один завсегдатай примолвил: «Эге! да тут, надо полагать, что-то путное!», снимаю до конца скорлупку пальцами и вытаскиваю жирненькую пеночку, облепленную пряным желтком.