Саттри
Шрифт:
Милый друг, ныне в пыльные, часами не размеченные часы городка, когда улицы лежат черные и паром исходят за поливальными машинами, и ныне, когда пьяных и бездомных вымыло под защиту стен в переулках или на заброшенных пустырях, и кошки выступают вперед, высоко подняв плечи и поджарые, по мрачным периметрам вокруг, ныне в этих закопченных кирпичных или булыжных коридорах, где из теней от проводов получается готическая арфа дверей в подвал, ни единая душа да не пройдет, кроме тебя.
Старые каменные стены, не провешенные ненастьем, окаменелые кости, застрялые в своих свилях, известняковые скарабеи складками в полу этого некогда внутреннего моря. Тонкие темные деревья сквозь те вон железные палисады, где мертвые держат свою малую метрополию. Занятная мраморная архитектура, стела и обелиск, крест и маленькие стертые дождем камни, где с годами тускнеют имена. Земля набита образчиками гробовщицкого ремесла, пыльными костями да истлевшим шелком, смертное облаченье испятнано
Фабричные стены из старого темного кирпича, пути железнодорожной ветки, заросшие бурьяном, теченье мерзкой синей канавы, где в потоке колышутся темные волокна безымянных отбросов. Жестяные заплаты среди стекла в проржавленных оконных рамах. В шарике уличного фонаря лунный оскал там, куда попал камень, и из этого отверстия ниспадает постоянная спираль дерзающих насекомых, слабый и нескончаемый дождик все тех же форм, обожженных и безжизненных.
Здесь у устья ручья поля бегут дальше к реке, а ил раздельтился и обнажает из-под своего густого наноса затаенные кости и жуткие отбросы, обломки ящиков и кондомы, и фруктовую кожуру. Старые жестянки, и банки, и испорченная утварь, что вздымаются из каловой трясины низин, словно достопримечательности в неторных долах раннего слабоумия. Мир за пределами всякой фантазии, злонамеренный, и осязаемый, и разобщенный, перегоревшие лампочки, как состриженные полипы, полупрозрачные и цвета черепа, слепо бултыхаются внизу, и призрачные глаза масляных разводов, и, по временам, выброшенные на мель вонючие фигурки людских зародышей, вздутых, как юные птицы, лунноглазых и синеватых или тухло-серых. Дальше во тьме река течет слизняковой жижей к южным морям, выбегая из прибитой дождем кукурузы, и мелких огородов, и садов землепользователей в глубинке округа на речных суглинках, перетираясь дальше костяной мукой, отягощенная прошлым, сны где-то растворились в воде, ничего так и не потерялось. За свои перлини держатся плавучие дома. Грязь мелководий вдоль берега лежит ребристая и склизкая, словно пещеристый сляб ворвани какого-то зверя, обвалившегося громадой, а за ним простор катится к югу и горам. Там, где некогда, не снимая сапог при умирающем свете тысяч своих костров, спали охотники и дровосеки и шли дальше, старые тевтонские отцы-основатели с очами, пылающими от провидческого света громаднейшей ненасытности, волна за волной неистовых и безумных, мозги их раскочегарены не оставившими следа аналогами всего, что было, сухопарые арии с их упраздненной семитской брошюркой разыгрывают драмы и притчи, в оной содержащиеся и бессмысленные, и бледные от томленья, кое ничто не уймет, кроме полного возмещенья тьмы.
Мы пришли в мир внутри мира. В сих чуждых пределах, эти вопреки всему клоаки и межуточные шлаки, какие праведники замечают из повозки и вагона, сновидит другая жизнь. Искореженные, или черные, или с помутившимся рассудком, беглецы от любого порядка, чужестранцы во всякой земле.
Ночь тиха. Словно бивак перед битвой. Город осажден неведомой тварью, и из лесу явится она или из моря? Стеновщики обнесли посад, ворота заперты, но чу, тварь внутри, и угадаешь ли очерк его? Где он содержится или каков раскос его лица? Ткач ли он, окровавленный челнок, простреленный сквозь основу ткани времени, чесальщик ли душ из ворса мира? Или охотник с гончими, или костяные кони влекут труповозку его по улицам, и объявляет ли он всякому ремесло свое? Милый друг, не стоит о нем надолго задумываться, ибо именно сим образом приглашается он войти.
Остальное и впрямь безмолвие. Начался дождь. Легкий летний дождь, видишь, как падает он косо в огнях городка. Река лежит в гравийном граале покоя. Отсюда, с моста, мир внизу мнится даром простоты. Любопытно, не более того. Там, внизу, в гротах падшего света от камня к камню проступает кошка по булыжнику, жидко черная и нашитая частыми антиподами по темной от дождя улице, дабы исчезнуть, кошка и противокошка, в расщепленных цехах подале. Слабая летняя зарница сильно ниже по реке. Над западным миром подымается занавес. Тонкий дождь копоти, дохлых жуков, безымянных мелких косточек. Публика сидит в паутине пыли. В выпотрошенных глазницах черепа у собеседника спит паучок, и состыкованные развалины повешенного дурака болтаются с засиженных мухами колосников, костяной маятник в шутовском наряде. По половицам туда и сюда бродят четвероногие тени. Выживают те формы, что погрубей.
Вглядываясь в воду, где утреннее солнце мастерило колеса света, венчики веером, в которые попалась каждая веточка, всякая крупица осадка, долгие хлопья и лезвия света в пыльной воде, – ускользая прочь, словно зрительные всполохи там, где цедились и прялись пылинки. Рука свисает за планширь, а он лежит наискось ялика, носок одного тапка периодически чиркает, оставляя ямочки на реке от того, что лодку слегка качает, как люльку, покуда она дрейфует вниз по реке под мостом и медленно мимо заляпанных илом опор. Под высокие прохладные арки и темные башни под днищем пролета, где лопочут голуби, а полый хлоп их крыл откликается строгими аплодисментами. Глядя вверх на эти храмовые своды с их окаменелыми древесными узлами и псевдоморфными шляпками гвоздей в сером бетоне, проплывая, а косая тень моста клонится поперек всей речной шири с той стремглавой иллюзией, что предполагается старыми гонщиками за кубок, замершими на фотопластинах, их колеса эллиптичны от скорости. Тени эти образуются над яликом, вмещают его простертую фигуру и минуют.
Уместив челюсть в изгиб локтя, он праздно наблюдал поверхностные явления, вялую работенку сточных водоотводов, серые сгустки безымянных отходов и желтых кондомов, медленно вздымающихся из мути, словно некая исполинская разновидность палтуса или ленточного червя. Лицо наблюдателя ехало рядом с яликом, изображение сепией, рыскающее в плавучей пакости, глаза – веерное и водянистое кривлянье. На поверхности реки вяло изогнулся рубец, как будто нечто незримое шевельнулось в глубинах, и в масляных призраках изверглись мелкие пузырьки.
Под мостом он выпрямился и сел прямо, взял весла и погреб к южному берегу. Там развернул ялик, махнув кормой в ивовую купу, и, перейдя на транец, поднял тяжелую перетягу, сбегавшую в воду от железной трубы, вбитой в береговую грязь. Линь пропустил сквозь открытую уключину, закрепленную на транце ялика. И вот выгреб снова, медленно, линь мокро и плавно скользил через замок и вновь окунался в реку. Когда оказался футах в тридцати от берега, поднялась первая подвеска, и линь сдвоился, пока он не дотянулся и не сбросил его. Так и плыл дальше, ялик слегка скулой против сноса реки, крючки один за другим подъезжали к уключине со своими выщелоченными и драными плюхами плоти. Ощутив тяжесть первой рыбы, он посушил каплющие весла и взялся за линь сам, вывел его вручную. Из воды вырвался крупный сазан, грубый бок в чешуе тускло-бронзовый и блещущий. Уперся покрепче, привязал свежий крючок с куском наживки, перекинул его через борт и поплыл дальше, галаня одним веслом, а сазан тяжко корчился на пайолах.
Закончив выбирать линь, он уже оказался на другом берегу реки. Перенаживил последнюю подвеску и отпустил тяжелый линь, проводив его взглядом, пока тонул тот в мутной воде, окруженный звездчатым ореолом солнечных пылинок, сломанной короны, сквозь которую на миг вспыхнул последний шматок тухлого мяса. Переложив на борту весла, он снова растянулся на банках, чтобы впитать солнце. Ялик медленно покачивался, дрейфуя по реке. Он расстегнул рубашку до пояса и одной рукою прикрыл глаза. Было слышно, как под ним мягко лепечет река, тяжелая старая река с морщинистым лицом. Под скользящей водой пушки и лафеты, цапфы заело, ржавеют в грязи, финки догнили до консистенции слизи. Баснословные осетры с их рогатыми пятиугольными тушками, медянистые и плотвяно-яркие сазаны и сомики с их бледными и безлитниковыми брюшками, густая жижа, вся прошпигованная битым стеклом, костями и боем фаянсовой посуды, сетчатым от грязево-черных кракелюров. За рекой вздымались известняковые утесы, серые и грубо граненые, затянутые травой по обрывам в тонких зеленых разломах. Там, где свешивались над водой, набрасывали они прохладную тень, и поверхность лежала спокойной и темной и отражала, как беленькую звездочку, очертанья зуйка, парящего на восходящих тягах от края откоса. Под банкой ялика сухо и бескомпромиссно, уткнувшись лицом в переборку, плыл сомик.
Минуя ручейное устье, он поднял руку и медленно помахал, старики-черные, все в цветах и шляпках, вывалили, словно кренящийся от ветра сад, с их качкими тростями, руки воздеты, темные и случайные, в воздух, их аляповатые и дикарские костюмы парусили от движения. За ними очерк города, вздымаясь, вид имел кованый, надсаженный, молотом выколоченный, темный и дымящийся против фарфорового неба. Чумазое речное прибрежье лежало, гнутое и мерцающее, на жаре, и никакого звука не раздавалось в этом одиноком летнем предполуденье.