Саван алой розы
Шрифт:
Сам Кошкин имел разговор с Юлией Соболевой вот только, вчера, но разговор не сложился: «тяжелый характер» банкирской жены проявил себя в полной мере. Да Кошкин и не для допроса ее вчера приезжал. А вот что расскажет Денис Васильевич, было любопытно.
Тот расслабился еще больше. Оставил в покое свою трость и даже пригубил чай, принесенный секретарем. Ответил вполне благодушно.
– Нет, что вы, Степан Егорович, какие факты? Юлия, сдается мне, и в глаза-то этого садовника не видела. Дело в другом… – Соболев замолчал, будто раздумывая, говорить или нет, а потом пожал плечами и смело продолжил. – Не стану делать из этого тайны: в полицейский отчетах все равно все есть, да и в дневниках матушки вы, должно быть, уже прочли?
Он глянул на Кошкина, но тот
Дневники Аллы Соболевой Кошкин прочел полностью, не один раз, однако, история, которая могла бы быть отражена в полицейских отчетах, имелась там всего одна – в августе 1866 года. Соболев о ней говорит? Или еще что-то было?
Александра Васильевна ведь отдала ему лишь первую часть дневников – остальные вроде как не привела в должный вид.
Все это пронеслось в голове Кошкина мгновенно и на лице, хочется верить, не отразилось. Он с интересом внимал Соболеву.
– Это произошло ровно десять лет назад, в доме Бориса Бернштейна, брата моей матери. Случайно ли, но именно на этот день пришелся Йом-Киппур – иудейский праздник. День искупления, покаяния и отпущения грехов. Судный день, как они его называют. Бернштейны уже третье колено, как крещены кто в лютеранстве, кто в православии, но женятся сплошь на иудейках и… по правде сказать, многие обычаи прошлого сохранили. Полагаю, они праздновали, оттого и собрались под одной крышей. Бернштейны-родители к тому времени уже давно упокоились, как и старший их сын: главой семьи считался младший. Племянник его, сын покойного брата с семьею, погостить приехал. Он-то первым и услышал шум в гостиной среди ночи. Спустился и был убит выстрелом в упор. Старший боролся, пытался защитить женщин да детей. Сынок его пятнадцатилетний, Марик, даже напал на одного и вроде как ранил. Убили обоих. Марик на руках матери скончался, отец его у докторов в клинике кровью истек. Слуг их, кто на подмогу бросился, двоих ранили, одного убили. Нелюди даже женщин не пожалели: молодая жена племянника детей укрыла, а сама в суматохе шальную пулю поймала. Выжила, но долго болела после и скончалась через полтора года. А спустя пару недель напали и на мой дом – тоже ночью. По счастью, дворник спугнул, дал отпор – никто не пострадал, только перепугались до смерти. Особенно Юлия. Грабители сбежали, их так и не нашли с тех пор. А я, признаюсь, покой потерял. Стал затворником: лишний раз никого из домашних из дому не выпускал. Ставни велел запирать что днем, что ночью. Спал с револьвером под подушкой. Какие уж тут визиты и выезды… А Саше, сестре, как раз шестнадцать исполнилось, золотые годы, которые она взаперти провела по моей прихоти.
Кошкин слушал не перебивая, внимательно и хмуро. Ничего подобного в дневниках точно не было. Да и не мудрено: повествование Аллы Соболевой обрывалось несколько раньше 1884 года, когда произошла трагедия в доме Бернштейнов.
А Соболеву слова давались нелегко: то и дело бугрились желваки на челюстях, а глаза становились жестокими и злыми. Трагедии он не забыл. Вероятно, прекрасно ее помнила и Юлия Соболева – и, возможно, увязала события десятилетней давности с убийством свекрови.
Да Кошкин теперь и сам не поручился бы, что это не так.
– Сочувствую вам, право… На долю вашей семьи много выпало. Полиция кого-то подозревала? – спросил он.
– Полиция списала все на еврейские погромы. В начале 1880-х, после убийства императора Александра народовольцами, по всей стране волна погромов прошла. Все больше в Киеве, Одессе да на юге, но посчитали, что и до столицы добралось. Тем более, день выпал аккурат на Йом-Киппур. Помните ведь: «В народе сложилось убеждение в полной безнаказанности самых тяжелых преступлений, если только таковые направлены против евреев», – так, кажется, в газетах писали? Оттого и расследование было весьма скудным. Хотя сам барон Гинцбург 3 на карандаш брал, был лично заинтересован. Но удалось лишь выяснить, что были причастны какие-то беглые каторжане, которые несколько дней наблюдали за домом.
3
Г.О.
– Ну а вы сами что думаете? Каторжане?
Соболев бесстрастно пожал плечами. Помолчав, сказал все-таки:
– Мой отец, Василий Николаевич, к тому времени уж отошел от дел, недомогал сильно. Но он отчего-то был убежден, что, пусть это и не еврейские погромы, но какие-то старые счеты к Бернштейнам лично. Будто нарочно всех мужчин в роду истребить хотели, даже детей.
– Но дети спаслись? – насторожился Кошкин.
– Спаслись. – Соболев снова помолчал и посмотрел в сторону. – Самые младшие, которых мать собой закрыла. Мальчик двух лет и новорожденная девочка. Других родственников у детей не осталось – я их на воспитание забрал. А вскоре и официальное прошение на усыновление подал. Своих детей с Юлией у нас нет, а к этим она сразу душой прикипела. Трясется над ними, с ума сходит, если что не так. У супруги непростой характер, но детей она любит безумно, хоть они ей, считай, чужие.
Кошкин очень постарался не выдать, как его удивили и взбудоражили последние слова Соболева. Это что же – дети ему не родные, а приемные? А Александре Васильевне они хоть и приходятся племянниками, но двоюродными. Новость эта тотчас породила множество новых вопросов – с которыми, впрочем, Кошкин не спешил лезть к Соболеву.
Тем более, что тот снова начал говорить:
– Если дневники матушки у вас, полагаю, вы уже знаете больше моего. Она несомненно упоминала об этом в записях – ничуть не сомневаюсь. Думаю даже… матушка знала что-то конкретное. Она очень отдалилась от нас именно после тех событий. А вскорости окончательно поселилась на даче в Новых деревнях. Сестра считает, виной этому только плохие отношения матушки с Юлией, но нет. Я был, разумеется, против ее отъезда, уговаривал всячески, настаивал, что это небезопасно. Но она временами становилась столь упрямой, что переубедить ее невозможно. – Соболев мягко улыбнулся. – Это Саша от нее тоже унаследовала.
* * *
Не прошло и минуты после ухода банкира, как вновь явился Воробьев. Под дверью он караулил, что ли?
– Так это и был банкир Соболев? – Воробьев с любопытством наблюдал в окно за отъезжающим экипажем.
– Вы столкнулись в приемной, – прокомментировал Кошкин. – И как он вам?
Воробьев пожал плечами и отошел от окна, поправил тяжелую бархатную портьеру. Но раздумывал над словами начальника очень недолго – видимо, и сам размышлял о господине банкире. Чем-то он его заинтересовал.
– Обычный счетовод, – запросто выдал Воробьев. – Такие не видят дальше собственного носа и обычно очень прижимисты. Он оттого и сестру замуж не отдает, чтобы не распылять капиталы.
– Не понравился, значит? – ухмыльнулся Кошкин.
– Неприятный тип, – отозвался Воробьев и даже поморщился.
Кошкин вообще-то мало слушал товарища по службе: чутью он привык доверяться только своему личному. Суждения же Воробьева его, скорее, забавляли. Слишком он резок и слишком далеким от сыщицкого дела, чтобы понимать что-то.
Кошкин сейчас больше был занят тем, что под светом настольной лампы, вооружившись лупой с толстым стеклом, внимательно изучал острые грани алмаза, который Алла Соболева для чего-то сняла с пальца и забросила под шкаф.
Была у Кошкина одна догадка, для чего она это сделала… но пока что подтверждение ей он не находил.
– Вы обрабатывали чем-то алмаз, Воробьев?
– Да. Не нужно было?..
Кошкин шумно выдохнул:
– Не нужно было. Но теперь-то что сокрушаться.
Кошкину все не давала покоя надпись на стене в садовницкой. Туманная, полная неясных намеков. Будто нарочно призванная запутать, а не прояснить ситуацию. Уж не для того ли сделала ее Алла Соболева, чтобы отвлечь внимание от более важного послания?