Саврасов
Шрифт:
— Ты живешь с родителями?
— Что ты! У меня в Москве никого нет. Приехал из деревни. Я из вольноотпущенных… Прошлым летом поступил в училище.
— А что рисуешь?
— Люблю рисовать людей, портреты. Акварели у меня лучше всего получаются… Знаешь, давай еще встретимся. Хочешь?
— Хочу!..
Так познакомился Алеша случайно в ледоход у проломных ворот Китай-города с учеником Московского училища живописи и ваяния Александром Воробьевым, который был старше его на несколько лет. Они подружились. Саша рассказывал ему об училище, о преподавателях, помогал советами, показывая, как надо правильно строить рисунок, создавать композицию, как умело пользоваться водяными красками. Они виделись нечасто, но каждая их встреча
Позднее среди множества легенд о Саврасове появятся и рассказы о том, как не только отец, но и родная мать старалась «искоренить» вредное баловство сына, «рвала рисунки и наказывала самого мальчика». А отец «удалил его из квартиры, за страсть к живописи, на чердак, хотя время было холодное — в октябре или ноябре». Думается, что все эти рассказы во многом драматизированы и являются уже следствием подлинной драмы последних годов жизни художника, когда и стали возникать всевозможные легенды о нем, в том числе и о детстве.
Конечно, отец надеялся сломить Алешкино упрямство, выбить дурь из головы. Но изуверством ни он, ни тем более мать не отличались. Какое-то внутреннее чутье подсказывало Кондратию Артемьевичу — все идет к тому, что его непутевый отрок не бросит свое «художество» и что купец из него не получится.
И предчувствие не обмануло Соврасова. Сын поступил-таки в училище живописи и ваяния. Добился своего. Теперь Алеша каждый день встречался с другом своим Сашей Воробьевым в особняке на Мясницкой. На занятиях в классе постигал основы рисунка; много открылось ему такого, о чем он раньше и не подозревал. За девять месяцев, с апреля 1844-го по январь 1845 года была внесена плата за ученье — 13 рублей 50 копеек. Но и эту сумму Алексею не пришлось просить у отца. Он мог получить почти столько же за две дюжины своих рисунков.
Но тут в их семью пришло горе. Мать, долгое время хворавшая, слегла окончательно. Она худела, таяла как свечка. Лекарства и разные снадобья не помогали. Злая чахотка неотвратимо приближала ее к могиле.
Хозяйство вела теперь бабушка. И ей трудно было одной управиться со всеми домашними делами. Вот почему Алеша, как ни хотелось ему заниматься, вынужден был уйти из училища. Он любил мать и понимал, что должен находиться подле нее, помогать семье.
Она угасла в последний день октября 1846 года. В метрической книге церкви Петра и Павла, на Калужской улице, появилась запись о том, что жена московского купца 3-й гильдии Соврасова — Параскева Никифорова умерла от чахотки в возрасте 41 года. Ушла из этого мира Алешина матушка, недолго прожила на грешной земле, вкусив мало радостей и познав много забот, подарив мужу двух сыновей и трех дочек.
Семейство проживало тогда уже в собственном доме на Якиманке. Изловчился, сподобился наконец Кондратий Артемьевич купить домишко, да не принесло ему это радости. И двух лет не провела в нем жена его Прасковья. Такова уж судьба.
Прошел год, ровно год, и Соврасов женился во второй раз. Взял он вдову Татьяну Ивановну Виноградову, мещанку Сыромятной слободы все в том же Замоскворечье. Женщина еще довольно молодая. Вошла в дом легко, с открытой душой. Не было в ней мелочности, заносчивости, черствости. На мачеху непохожа. Спокойная, рассудительная. Приветливая, с покладистым характером.
Началась для Кондратия Артемьевича, для всего семейства как бы новая жизнь. Сам точно помолодел. Стал больше следить за своей наружностью, лучше, аккуратнее одеваться. Жили не тужили. Чай, не нищие. «Благоприобретенного капитала» — 2400 рублей серебром.
К Татьяне Ивановне все сразу как-то привыкли. Будто она с ними давно. И бабушка Екатерина Власьевна к новой невестке относилась хорошо, они никогда не ссорились, не бранились. Но дом свой Соврасов решил продать: здесь все напоминало о жене-покойнице, здесь она лежала, тяжко болела, мучилась, поднимаясь с трудом, с постели, глухо кашляя, ходила, пошатываясь, по комнате, похожая на тень, настолько исхудала и истончилась вся; здесь отлетело из уст ее последнее дыхание.
И стали они снова снимать квартиры, то у попа, то у мещанина. Семейство довольно изрядное. Хотя, конечно, у других купцов и поболее домочадцев. И все-таки. Сам Соврасов с новой женой, да пятеро детей, дочери еще девчонки сопливые, да собственная родительница, старухе уже за семьдесят. Восемь душ. Да, кроме того, на попечении Татьяны Ивановны мамаша ее Анна Яковлевна Чеботарева, которая, правда, жила отдельно, но часто их навещала, нередко и ночевать оставалась.
В январе 1848 года купеческий сын Алексей Соврасов был снова, после большого перерыва, принят в училище живописи и ваяния. Махнул на него рукой отец, убедившись, что его все равно не переделаешь, не бросит он свое рисование. К тому же Татьяна Ивановна, относившаяся к Алешеньке хорошо, полюбившая пасынка за тихий нрав, доброту, уговаривала мужа не противиться — пускай себе учится, раз у него такое желание, нехорошо рушить его мечты и надежды, может, в этом «художестве» — счастье всей его жизни, ведь у парня талант, дар божий, какие чудесные картинки он рисует…
УЧЕНИК-ВИДОПИСЕЦ
Соврасовы жили теперь в Садовниках, в доме мещанина Белкина, в приходе церкви Николы Заяицкого, стоявшей на набережной Москвы-реки. В этой церкви восемнадцатилетний Алексей, как тогда полагалось, присутствовал на исповеди вместе со всем семейством и, переминаясь с ноги на ногу, мучительно старался придумать себе «грехи», в которых мог бы покаяться…
Кондратий Артемьевич торговал шерстяным товаром в «Городе», в верхних торговых рядах, расположенных за Красной площадью, между Никольскими и Спасскими воротами. Алексей бывал в этом лабиринте двухэтажных каменных лавок, где столько галерей, ходов, переходов и линий, что впервые оказавшийся здесь человек рисковал потеряться, заблудиться. В галереях стоял не прекращающийся ни на минуту гул голосов. Здесь можно было купить все или почти все, начиная с булавок, шпилек, духов, казанского мыла, ваксы и кончая бархатом, шелком пике, немецкими платками.
Туда, в торговые ряды, направлялся после завтрака Кондратий Артемьевич, откушав вместе со своим семейством, выпив несколько стаканов чая из пузатого, начищенного до зеркального блеска самовара. Папаша, носивший по купеческому обычаю бороду, надевал короткий двубортный сюртук, на голову — маленькую фуражку с лакированным козырьком и, выйдя со двора, неторопливо и солидно, поскрипывая высокими сапогами, шел по Садовнической улице к Москворецкому мосту.
Алексей же отправлялся в училище на Мясницкую, где занимался уже второй год. Сначала он рисовал гипсовые головы, фигуры, потом копировал «оригиналы», картины и эстампы известных в ту пору художников-пейзажистов, выполнял самостоятельные эскизы и этюды. Ездил на телеге вместе с другими учениками в Сокольники, Петровский парк, на Воробьевы горы, в Лужники и другие окрестности Москвы, писал там с натуры; его этюды были отмечены, признаны одними из лучших.
Обычно он переходил через Устьинский мост и дальше шел вверх по бульварам. Это был самый спокойный, самый приятный путь: магазинов и лавок немного, прохожих тоже, не то что шумный людской муравейник торговых рядов или Китай-города. С моста открывался вид на слегка извилистые, по-деревенски привольные берега Москвы-реки. В устье Яузы виднелся деревянный мостик, под ним — плотина, чуть в стороне — причал для лодок. А там, на том берегу, довольно круто уходила в гору купеческая Таганка с ее особняками, садами, дворами, огородами, заборами, лавками, амбарами, церквами, где в Гончарной слободе, у Вшивой горки, родился в холерный год Алексей.