Сбор клюквы сикхами в Канаде
Шрифт:
Страшно идти: могут побить. То ли дело раньше в женской: максимум проблема кос, косы обязательно, стрижка – вроде позора. Лиза Калитина по женской школе скучает.
А Мику настигло, как мешком по голове тюкнуло. Почему-то она заобожала училку – их классную. Училка распределяла справедливость, хотелось быть к этому поближе, и Мика лезла выслужиться наперебой с другими. Позже она поняла, что справедливость тут ни при чем. Потому что в той школе был один – всего один, но был – справедливый учитель, математик, который все и вся видел насквозь. Это был бывший штурман авиации, контуженный на войне. Но он-то как раз и не возбуждал никакого обожания, поскольку был ясен, краток, строг и снисходителен. А училка, крашеная блондинка с толстыми щеками кувшинчиком, практиковала с учениками непредсказуемость и загадочность: надо думать, что это была власть в чистом виде, и эта власть ей
Тут было много нового.
Например, ужасные мальчики. Лбы у них низкие, учиться они не могут, неизвестно, знают ли буквы. Дерутся неукротимо, ходят в синяках и царапинах, такие комки злобы, их все время ругают. Есть еще жуткий второгодник, мерзкий и жирный, он самый большой и бьет остальных. Всем им светит тюрьма, как твердит училка, хотя это четвертый только класс.
А есть уютные фамилии – Подойницын, Гречишникова. Эти дети все тихие, белесые, толстоватые, с маленькими глазками. Такие же, впрочем, и дети с немецкими фамилиями Хох и Брум. И те и другие небогатые и неважно учатся. Зато они безмятежные. С ними ничего не случится, это тоже известно наперед. Поэтому они какие-то прочные.
Хорошо учатся только две девочки-отличницы, Берг и Вайсберг, сидят они за передней партой, едят учительницу глазами, клеят переводные картинки в тетрадки, ябедничают, ужасные дуры.
А вот дети поумнее – те учатся на четверку, ни в чем не участвуют, держатся в сторонке, с одним-двумя друзьями. У них чистые руки и воротнички, высокие лбы, хорошая речь. Ничего лишнего – полная замкнутость и незаметность. У них уже решено – этот будет математиком, а та – кораблестроителем.
Еще в классе была большая еврейская фракция. Важнее всех – Володя Гордон, лохматый еврейский крохотный мужчина, с горячим низким голосом, весь – сплошной горбатый профиль. Он один в классе умеет отличить добро от зла, его слово сильнее учительского, так что, если учитель потребует выдать виновного, никто не выдаст, даже толстый мальчик Боря, который от трусости заикается и у него дрожат губы (он потом станет актером). Но есть и худенькая, ощетиненная Шварц, заранее негодующая в ожидании, что ее будут дразнить, – и конечно, дразнят, куда денешься. Интересно – Гордона обожали, притом антисемитизм был. Он, антисемитизм, был узконаправленный – а именно на Шварц. Она как бы сама его порождала, как один полюс должен притягивать другой. А вот остальных евреев антисемитизм совершенно не касался. Например, обеих отличниц, любящих начальство, или рыжего Казовского, туповатого по части наук, но интригана с воображением, и воображением гадким (он-то потом действительно сядет). Или еще двоих ребят – те ни в чем не замечены, учатся никак, в чем-то похожи: взгляд у обоих совсем взрослый, и ничего о них не известно. Как бы они не здесь.
Лиза куда-то переехала, теперь у Мики были две другие подружки. Они играли так: написать фразу, потом наобум всем играющим накидать прилагательных и вставлять их по очереди в фразу. Получается смешно.
Веселый союз вороватых республик сплотила навек лошадиная Русь. Стоит ли нам, пористым, жить так ватно, болтать о синей женской доле, об узелковатом еврейском вопросе?
С тех пор так и прилипло – еврейский вопрос, действительно, он узелковатый…
У одной из них троих замешалась четверть татаро-монгольской крови – на этом основании она была записана и воспитана русской. Другая была стопроцентной еврейкой. Мика считалась, да и была чистой русской. Правда, полностью был вытеснен из памяти не столь давний визит в психлечебницу в Удельное, где их с братиком – правнуков – представили родоначальнице с карикатурно-антисемитским экстерьером. Впоследствии по кусочкам удалось установить, что прабабкиного отца в детстве конфисковали у родителей и крестили, чтоб определить в церковные певчие. Отпев свое, он открыл в Воронеже музыкальную школу, но дочерей выдал все же за богатых старообрядцев, а не за православных. Одна такая дочь, а именно Микина бедная пра, когда в конце двадцатых у них с прадедом отобрали дом и пустили их по миру, чего прадед не пережил, понимать происходящее в стране наотрез отказалась и от греха сдана была детьми в дурку, где спокойно дожила до девяноста с гаком. Несмотря на черные мешки под глазами и лиловый нос, норовивший заклевать подбородок. Ее же дочь, Микина бабушка, мамина мама, давно забыла первого мужа-фабриканта, Микина деда – его посадили еще в конце двадцатых.
Замужем она давно уже была за Соломоном Шапиро. С его женской родней она состояла в сложных соревновательных отношениях, в основном по кулинарной части. Запомнились знойные баклажанные рецепты и неимоверная рыба. А масляное печенье, подобного которому нигде и никогда? Только много лет спустя Мика нашла его в Амстердаме, где оно так и называется – «еврейское печенье», joodenkoeken! О Мокум! (Так амстердамцы называют Амстердам – по-еврейски город, буквально – место, място…). Ах!
Эта часть жизни была как-то в тени. Но – была! Когда Микин братик пошел в школу, няня устроилась домработницей к адвокатам – Анне Израилевне и Марку Израилевичу. И они ее там навещали. Запомнилось братское отчество бездетной адвокатской пары, нечеловеческая чистота квартиры на Невском (а во дворе кинотеатр, где они с братиком, да и мы с вами смотрели трофейный фильм «Королевские пираты») и два фотогеничных портрета – он и она – необычайной, напрасной красоты.
Или – была у Микиного дяди домработница, сектантка Маша, мастерица щей со снетками, селянок и кулебяк с головизною, что дядя по простоте объяснял аутентичным происхождением ее из старообрядческих поморских краев – пока она не выболтала, что раньше служила у богатых ленинградских евреев, тогда и научилась готовить.
Или – однажды попала Мика, сопровождая свою маму к какой-то шапировской свойственнице, совершенно мадонновской красоты (мама учила ее вязать и привезла ей шерсть), в богатые покои, завешанные темными бархатными шторами. Стоял крепкий валерьянский запах. Молочно-восковая свойственница, и сама в сумрачном бархатном салопе, невыразимо печально рассказала, как болеет ее маленький мальчик и как она завертывает его в вату.
Тут Мике безумно захотелось сорвать шторы, выкинуть вату и отправить мальчика (желательно с мамой) в Матвеевский садик с горки кататься (желательно на попе), но по малолетству пришлось помалкивать. Иногда она срывалась и объясняла своей маме принципы правильной педагогики по «Книге для родителей», но это называлось «ужасный характер» и каралось строго и несправедливо.
У Мики имелось необычайное обилие по всем линиям еврейских, полуеврейских и четвертьеврейских дядь, теть, а также двоюродных, троюродных и сводных братьев и сестер: все они произошли от предыдущих браков дедов и бабок, видать, более раскованных по матримониальной части. Имелись и какие-то совсем уже неопределимые родственники – и все это не считая уже упомянутого мощного клана свойственников, а о коллегах и сослуживцах и говорить нечего. Лучше всех их, однако, рассказывал знаменитые лабуховские, то есть еврейско-музыкантские, анекдоты Микин русский папа, замечательно делая бровями. Еврейская тема считалась комической.
Еще он знал музыкантский тайный язык, для особо важных случаев. Как-то десятилетняя Мика что-то ляпнула ему о тогдашних политических неожиданностях. Он побледнел, тряхнул ее и зашипел:
– Кочумай!
Когда началась война, но не эта, а еще одна, та, что раньше, Стива открыл на Урале сукновальную фабрику – делал сукно для шинелей. Тогда многие наживались на военных заказах. Но Стива выпускал прекрасное шинельное сукно, мягкое, теплое и очень дешевое. И об этой фабрике узнали в Петербурге. И царь сказал: «Как это у нас нет честных поставщиков? А Стива?» И его вызывают в Петроград, тогда уже был Петроград, и назначают вице-губернатором по снабжению (это Нюта так сказала.) Так что тетя Нюта была губернаторская дочка, как в «Ревизоре». Но не совсем такая. Когда ей было восемь лет, она сказала матери, что хочет ухаживать за ранеными. Сшили ей халатик, повязку с красным крестиком, косыночку. Поручили кормить-поить раненых, измерять температуру. Работала она упоенно. Так она сказала.
В революцию дом благополучно спалили. Это был чудный светлый особняк с огромными окнами. Специально подожгли, чтоб удобнее было грабить. Чудо был дом, ничего не было так жаль, как его.
И вдруг тетя Нюта сказала: «А сейчас я думаю, Бог сделал все правильно. Если бы я жила здесь, думая, что дом мой там…». И у Мики зашлось дыхание. Она представила, как это – смотреть на свой дом, а в нем живут другие, а тебе нельзя.
Раз Стива раньше был вице-губернатор, хотя бы и по снабжению, ему нельзя было оставаться в Петрограде, его бы сразу арестовали – ведь здесь его все знали. И вот всем семейством они перебрались в Москву и поселились в какой-то брошенной квартире на Староконюшенном, но жить им было теперь не на что. Помог товарищ по рижскому политехническому – вызвал их в Воронеж, он там заведовал Центросоюзом и тонул в делах. Московская квартира после них так и осталась Нютиной гувернантке-англичанке, она там устроила английский дом, а потом уехала.