Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
В. И. Качалов. Да, тысячу раз да! Я понимаю тебя -- это очень трудно. Я пытался быть таким Чацким и в первой постановке и при возобновлении в 1914 году. Говорят, что-то у меня выходило, а что-то не получалось. Мне иногда казалось, что ничего не получалось, а иногда я был, не скрою, доволен собой. Но сейчас, сегодня, перед новым зрителем, надо еще раз попытаться достигнуть органической связи "чувствительного", то есть влюбленного, глубоко и горячо чувствующего, переживающего _ч_е_л_о_в_е_к_а_ (подчеркивает интонацией В. И.) и пламенного трибуна, демократа, агитатора за лучшую жизнь, за пересмотр
К. С. Я полагаю, что вы на верном пути, Василий Иванович... в роли Чацкого... Но играть вам...
В. И. Качалов (перебивая). Да, да, я знаю -- Репетилова. Но это я так, высказал свои мысли для них, для наших молодых артистов, моих новых партнеров...
Из приведенной записи репетиции видно, с каким увлечением работал в "Горе от ума" в те дни В. И. Качалов, как необыкновенно внимателен он был к своим молодым товарищам по сцене, как помогал им, вспоминая свою работу над Чацким.
К. С. Станиславский тонко подметил, что, работая над ролью Репетилова, Качалов был больше занят Чацким.
Это происходило и потому, что Василий Иванович считал своей прямой обязанностью старшего товарища делиться всеми своими мыслями, своим опытом с молодыми, только еще вступающими в пьесу артистами МХАТ, и потому, что, отдав так много сил и подлинных чувств работе над "Горем от ума", он, несомненно, не мог еще как актер расстаться в душе с ее главным героем, своим вдохновенным созданием -- Чацким. Социальная и человеческая опустошенность Репетилова была слишком противоположна высоким гражданским чувствам и мыслям, еще не воплощенным, не высказанным до конца художником, страстно искавшим именно в эти дни полного органического слияния своих замыслов с требованиями нового зрителя.
Мы знаем, как глубоко воспринял Качалов революцию. Ведь это была та "буря", о которой мечтали, которую так долго ждали его герои. Ненависть к буржуазной идеологии, морали, жажда свободы, вера в прекрасное будущее своей родины, своего народа были для Качалова не только мировоззрением тех персонажей, которые он создавал на сцене в пьесах Чехова, Горького, -- это было прежде всего его личное мировоззрение артиста-художника.
Поэтому Качалов нашел для себя в Великой Октябрьской социалистической революции новый источник творчества, поэтому он стремился целиком слиться с новой, советской жизнью, стремился отдать советскому зрителю-народу все накопленное им духовное богатство, все свое артистическое мастерство.
Одним из первых образов, созданных Качаловым после революции, следует назвать Чацкого, сыгранного им в 1925 году, в третий раз на протяжении 30 лет его артистической деятельности. Разумеется, что на этом третьем Чацком не могло не отразиться все, что пережил, передумал, перечувствовал Качалов в первые годы революционной эпохи.
И хотя общий рисунок роли (в оценке событий сюжета, в отношениях к партнерам -- действующим лицам пьесы, в мизансценах, в сценическом поведении Чацкого) у Качалова оставался как будто прежним, его новый Чацкий стал еще ближе, еще понятнее нам, чем прежде.
Новый Чацкий -- Качалов был по-прежнему лирически нежен в первом акте, но нежность его была мужественна, любовь к Софье -- требовательна. Его суждения в сценах с Фамусовым
Естественно, что Качалов, как советский актер-гражданин, страстно хотел, чтобы мысли и чувства его героев на сцене были проникнуты близким советскому человеку содержанием. Поэтому в новом Чацком он был строже, беспощаднее к порокам фамусовского общества, и в то же время он был гораздо оптимистичнее. Его Чацкий как бы ощутил перспективу будущего своей родины; его слова: "Воскреснем ли когда от чужевластья мод?" и ряд других мыслей Чацкого приобрели особый, пророческий смысл в устах Качалова и неизменно вызывали горячий, бурный прием зрительного зала. Это служило ярким доказательством того, что Качалов достигал в своем исполнении Чацкого непосредственной связи с аудиторией, с советским зрителем.
Особенной силой отличались его монологи четвертого акта. В новом Чацком чувство не исчерпывало, не увлекало за собой весь темперамент актера. Ум с сердцем были "в ладу", составляли гармоническое единство, и от этого сила грибоедовских обобщений приобретала особенно глубокий социальный смысл.
"Горе от любви" первых двух Чацких стало приходить в равновесие с "горем от ума" третьего Чацкого у Качалова.
Но к полному органическому единству этих двух начал в грибоедовском Чацком Качалов пришел еще позже.
В 1938 году, к своему 40-летнему юбилею, Художественный театр решил заново поставить "Горе от ума".
Роль Чацкого была дана Н. П. Хмелеву, Б. Н. Ливанову и М. И. Прудкину, но Хмелев был занят в параллельной постановке, у Прудкина роль была уже сыграна, и Вл. И. Немирович-Данченко работал над Чацким с Ливановым. Качалову же предложили играть в новом спектакле Фамусова: снова на какое-то время взяли верх традиции сценической истории "Горя от ума". Некоторое время Качалов репетировал эту роль, великолепно сознавая правильность такого решения режиссуры спектакля.
Вл. И. Немирович-Данченко предложил взять за основу роли Фамусова слова Софьи о своем отце: "Брюзглив, неугомонен, скор, таков всегда..." Качалову казалось мало этих черт для характеристики грибоедовского самодура.
"...Страшная ограниченность в нем, -- говорил он о Фамусове на одной из репетиций,-- это человек той эпохи: твердые устои, ограниченность, полуживотное, не человек, а получеловек..." {Запись репетиций "Горя от ума". Музей МХАТ.}. Василий Иванович соглашался с режиссером спектакля Е. С. Телешевой в том, что Фамусов является ярким представителем консервативного мировоззрения, носителем реакционных традиций, и добавлял: "... и косности. А "брюзглив" -- может быть только лишней черточкой".
Так он искал в роли Фамусова типических черт характера, исторических и социальных обобщений.
Но, как и в 1925 году, репетируя на этот раз Фамусова, он жил внутренне Чацким. И хотя последовавшее летом 1938 года настойчивое предложение Владимира Ивановича сыграть в дни юбилея МХАТ Чацкого вызвало у Василия Ивановича глубокое волнение и даже сомнение в своих физических силах, он подчинился решению и желанию Немировича-Данченко. В четвертый раз в своей творческой жизни он вернулся к любимому образу.