Сборник воспоминаний об И Ильфе и Е Петрове
Шрифт:
Впрочем, какое это имело для меня значение? Я отнес свою "Ночь" в "Огонек". Адрес для ответа указал: гостиница "Москва", номер такой-то, - и предупредил секретаршу, что адрес это временный, так как я приехал в Москву за назначением и сколько здесь пробуду, не знаю.
В ту же ночь, часа в два (я лег уже спать), в дверь моего номера раздался громкий стук.
Я натянул штаны, намотал портянки и вбил ноги в сапоги, - это было делом секундным, кое к чему на фронте мы привыкали быстро, - и крикнул: "Входите!"
Но никто не откликнулся.
Я разозлился. Что за манера - будить человека среди ночи, а потом играть с ним в молчанку! Подскочил к двери и с силой распахнул ее.
Коридор освещался сороковаттной синей лампочкой. Она светила как бы шепотом, и я не узнал в ее рассеянном и чуть таинственном свете стоявшего за дверью высокого человека в военной форме, который, наклонив к двери голову, прислушивался. Бросилось лишь в глаза, что человек этот был очень аккуратно, по-воински подпоясан - ни складочки спереди на гимнастерке.
Заметив не успевшие исчезнуть с моего лица следы раздражения, он несколько смутился:
– Извините, вы, наверно, кричали: "Войдите!" Но я недавно контужен... Впрочем, что же я не представился? Давайте знакомиться. Вы Бершадский? А я Петров.
Действительно, передо мной стоял Петров. Как же я сразу не узнал его! Тон его был настолько обескураживающе прост и любезен, что я не на шутку смутился.
Должно быть, он понял мое состояние.
– Ну, раз я все равно к вам ворвался, извините еще и за то, что так поздно. Но, понимаете, целый день пришлось пробыть на фронте, ваш рассказ попал ко мне только сейчас, а когда я дочитал его до адреса, то увидел, что мы соседи. Зачем же откладывать разговор на завтра, если можно встретиться сегодня? Верно?
Я пригласил его войти. Он поблагодарил, по-прежнему откровенно и внимательно рассматривая меня. То ли я был ему чем-то интересен в эту минуту, то ли он вообще каждого нового человека так рассматривал.
– Слушайте, а ведь я не знал вас до сих пор, - заметил Петров. Состояли в одной писательской организации, а ничего не читал из того, что вы писали, не знал, чем вы дышите. Глупо ведь? Даже хуже: безобразие! Но зачем же нам сидеть у вас? У вас, я вижу, ничего нет, а я живу по-хозяйски, как средний буржуа: у меня роскошный черный кофе, собственный кофейник. Вы любите кофе? Идемте!
Через пять минут я уже пил свежий кофе в комнате у Петрова и чувствовал себя так, будто был знаком с Евгением Петровичем всю жизнь.
А он все донимал меня:
– Ну что вы молчите? Вы рассказывайте: что в Ленинграде? Как там народ? Это же какие-то совершенно невообразимые люди. Как они выдерживают? Я бы не мог, честное слово!
Мне не хотелось рассказывать об ужасах блокады. Теперь я понимаю: это была защитная реакция. Я только-только уехал тогда из Ленинграда, все виденное и пережитое там не оставляло меня ни на минуту; я вскрикивал и метался во сне, вспоминая то старушку, которая была застигнута на Литейном проспекте фонтаном, неожиданно забившим из лопнувших труб водопровода, и так, с хозяйственной сумкой в руке, и вмерзла в ледяную глыбу, то еще что-нибудь подобное...
Да и знал все это Петров. Из стихов Ольги Берггольц, из рассказов Николая Семеновича Тихонова, из выступлений по радио Всеволода Вишневского.
– А они там как? Всеволод, Николай Семенович, Ольга... не знаю ее отчества...
– Федоровна. Да как все. Живут на казарменном положении. Тихонов - в Смольном, Всеволод - при штабе флота, Ольга - в Радиокомитете.
– Это рядом с "Гастрономом"?
– С бывшим "Гастрономом". В его подъезде теперь книгами торгуют.
– Книгами?
– Да. С лотка.
– И книги покупают?
– Еще бы!
– Нет, вы - правду?
– Что за вопрос, Евгений Петрович! Конечно! А что вас удивляет? Ведь блокада помешала вывезти из Ленинграда тиражи превосходных книг. Их можно купить свободно, без всяких трудностей. Ясно, что берут. Еще как!
– Нет, вы, должно быть, все-таки не понимаете, что это такое. Простите меня, но не понимаете. Это же... Это же...
Он не мог найти слова. У меня было преимущество перед ним: он только представлял себе все это, я же видел воочию. И тогда я рассказал ему еще одну историю о книгах, - кстати, долго потешавшую всех нас, постояльцев ленинградской "Астории".
"Астория" была подобием здешней "Москвы". Там тоже обитали по преимуществу ленинградцы - актеры, писатели, сотрудники газет, столовался почему-то дирижер Элиасберг, впоследствии прославившийся тем, что сумел, несмотря ни на что, собрать в осажденном городе симфонический оркестр Филармонии и впервые исполнить с ним знаменитую Седьмую симфонию Шостаковича.
"Астория" обладала одним громадным преимуществом. Тому, кто сдавал в ресторан свой паек, дополнительно выдавали, сверх положенной порции супца и кашицы, сваренных на чистой воде, конфету - роскошную черносливину в настоящем шоколаде! Из-за этого устроиться на питание в "Асторию" было почти невозможно. (Элиасберг уносил конфету жене. Всякий раз он подолгу рассматривал конфету своими близорукими глазами и нежно взвешивал ее на ладони, но я ни разу не видел, чтобы он даже развернул ее. Ни разу!)
Я останавливался в "Астории", когда приезжал в Ленинград с фронта. И однажды с грустью рассказал в присутствии Элиасберга и артиста Тенина, что зашел сегодня в букинистическую лавку на Литейном и увидел редкость, за которой охотился в Москве несколько лет, вплоть до самой войны, полного "Рокамболя" Понсон дю Террайля. В идеальном состоянии! И всего за восемьсот рублей!
Тенин, ярый книжник, живо заинтересовался:
– Ну? И купили, конечно?
Мне было очень грустно признаться, что нет. Куда мне с ним на фронт все-таки десятки томов! Будь я ленинградцем, тогда другое дело...
Тенин вздохнул:
– Жаль... А я-то обрадовался... Это ведь мой "Рокамболь", это я его на комиссию сдал...
Анекдоты мне было рассказывать приятней. Петров понял меня и перестал расспрашивать о серьезном. Правда, и анекдоты были не из веселых. Я рассказал Петрову о забаве постояльцев "Астории":
– Иногда, когда чувство голода становилось совсем уж непереносимым...
Петров прервал меня:
– Слушайте, а наверно, это очень постыдное чувство, когда забирает человека целиком и превращает его в животное, способное думать только о брюхе? Верно?