Счастье 17.06.2009
Шрифт:
Первое упоминание о ключевой роли Пушкина в замысле «Мертвых душ» появляется только в письме Плетневу (другу Пушкина) от 28/16 марта 1837 года — вскоре после того, как Гоголь получил известие о смерти поэта: «Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. <…> Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание...» Через два дня Гоголь дословно повторит это признание в письме к московскому литератору Михаилу Погодину, но с важным прибавлением: «Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась, чтобы он не являлся в то время очам моим». Между тем еще в ноябре 1836 года в письме Жуковскому Гоголь просит корреспондента поделиться соображениями о том, «какие смешные курьезы могут быть при покупке Мертвых душ», а заодно просит расспросить на тот же предмет Пушкина. Не правда ли: странная просьба (да еще через посредника!), обращенная к тому, кто подарил задушевный,
С «Ревизором» и того страннее. О том, что Пушкин имеет хоть какое-то отношение к «Ревизору», Гоголь ни словом не обмолвился в течение пяти лет после премьеры, вплоть до 1841 года. А в заграничных письмах он отзывался о своей комедии с каким-то демонстративным презрением. 25 января 1837 года (заметим: Пушкину остается жить немногим больше двух недель) Гоголь пишет своему другу Прокоповичу: «Да скажи, пожалуйста, с какой стати пишете вы мне все про „Ревизор“? <…> Во-первых, я на „Ревизора“ — плевать, а во-вторых... к чему это? <...> И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры „Ревизора“, а с ними „Арабески“, „Вечера“ и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова, — я бы благодарил судьбу». Полноте! Разве можно так запросто плевать (пусть даже и Гоголю) на сочинение, «мысль» которого внушена Пушкиным?.. И можно ли внушенное Пушкиным сочинение называть «чепухой», ставя его в один ряд с юношескими «Вечерами...»?
Владимир Набоков, автор блестящей книги о Гоголе, не особенно доверял своему герою. Не доверял он и его рассказам о всеобъемлющем влиянии Пушкина. При этом, как убежденный суверенный модернист, Набоков явно не мог понять, что, собственно, побуждало Гоголя к подобным утверждениям: «По какой-то причине (может быть, от ненормальной боязни всякой ответственности) Гоголь старался всех убедить, будто до 1837 года, то есть до смерти Пушкина, все, что он написал, было сделано под влиянием поэта и по его подсказке». (Заметим, что Гоголь утверждал даже большее: под влиянием Пушкина им написано вообще все лучшее, в том числе и то, что появилось после смерти Пушкина.) Позднейшие биографы — вскормленные уже на постмодернистских представлениях — усмотрели в заявлениях Гоголя не страх ответственности, а хитрый расчет: преувеличивая близость своих отношений с Пушкиным, Гоголь-де закреплял свое положение во влиятельном кружке писателей, ловко устраивал свою литературную и житейскую карьеру.
Оба объяснения во всяком случае неполны: о «завещания Пушкина» Гоголь рассказывал и тем, у кого подобные рассказы вызывали раздражение, — например, Сергею Аксакову, считавшему, что Пушкин не понимал истинного значения и масштабов гения Гоголя. Кроме того, Гоголь любил распространяться об этом уже на вершинах своей славы, когда указание на то, сколь многим он обязан Пушкину, скорее должно было умалять масштабы его собственных заслуг...
Истоки пушкинского мифа Гоголя надо искать в его культурном воспитании — одновременно архаическом и романтическом. Вынесенное из домашней атмосферы архаическое представление о необходимости «патронажа» совместилось с романтическим представлением о Мастере-Учителе, литературном божестве. На роль литературного божества Гоголь избрал Пушкина — отчасти в силу тонкой интуиции, отчасти, может быть, в силу провинциальности литературных вкусов (в Нежине Пушкин считался наимоднейшим автором, меж тем как в Петербурге его слава шла на убыль).
Пушкин — в соответствии с новейшим романтическим каноном — виделся Гоголю как бы в двойном измерении («Пока не требует поэта / К священной жертве Аполлон...»). Пушкин-человек — даровит, исключительно ярок, но не свободен от множества земных недостатков (Гоголь охотно рассказывал историю о своем первом визите к Пушкину: «Верно всю ночь работал? — „Как же, работал... в картишки играл!“»). Пушкин-поэт — иное дело. Свои восторженные представления о Пушкине как поэтическом гении Гоголь выразил в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина», опубликованной еще при жизни героя: «При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте... Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла». (Интересно вообразить, как отреагировал живой Пушкин на эту патетику. Был польщен? Смутился? Растрогался? Почему-то кажется, что расхохотался...)
С Пушкиным-человеком можно обсуждать перспективы трудоустройства; на него можно обижаться; его можно порицать за легкомыслие (из письма Погодину 1833 года: «Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Так он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай, и более необходимость, не затащат его в деревню»). Зато в другом измерении Пушкин — божество. Даже рассказанные им светские анекдоты превращаются в сакральную эманацию высокого искусства.
Именно острые словечки, сплетни, анекдоты, на которые Пушкин был так щедр, обильно переходили в гоголевские сочинения: Гоголь как бы поглощал частички литературного божества, получая таким образом часть его силы и славы. В повестях Гоголя выявлено немало анекдотических сюжетов, восходящих к Пушкину (в частности, зафиксированных в пушкинском дневнике за конец 1833–1834 гг.). Таковы упоминание о танцующих стульях в Ведомстве Придворной конюшни («Нос»); рассказы о дерзких грабежах в центре Петербурга («Шинель»); история скандального разрыва молодых супругов Безобразовых (вторая редакция «Портрета»)... Вероятно, пушкинских
Нет никаких оснований предполагать, что связь с Пушкиным в «Ревизоре» и «Мертвых душах» (в той мере, в какой она действительно имела место) качественно отличалась от использования пушкинского материала в петербургских повестях. Что бы ни утверждал Гоголь, «пушкинское» в главнейших произведениях Гоголя нужно, видимо, искать не в «главном» — в сюжете, идеях, характерах, а во «второстепенном». Затасканность и традиционность сюжета «Ревизора» отмечалась многими критиками, увидевшими в комедии инсценировку расхожего анекдота. Сам Гоголь (в беседах с современниками) указывал, что сюжет «Ревизора» подсказан пушкинским рассказом о приключениях литератора и чиновника Павла Свиньина в Бессарабии. Но в действительности свиньинская история (молодой чиновник, призванный исследовать законы и установления новоприобретенного края, превысил свои полномочия и возбудил в местной знати необоснованные надежды), имеет к «Ревизору» лишь самое косвенное отношение. «Пушкинское» обнаруживается скорее в деталях. За некоторыми из них узнаются рассказы Пушкина о его путешествии в Оренбург осенью 1833 года и о последующем пребывании в Болдине (этими рассказами Пушкин, видимо, делился с Гоголем вскоре по возвращении из путешествия, в зиму 1833–1834 года).
Особенно много отсылок к рассказам Пушкина обнаруживается в рукописных редакциях «Ревизора»: это и сообщение о том, что Пушкин сочиняет только изрядно выпив (пересказ подобных слухов — в письме Пушкина к жене); это и приписывание Пушкину всяких дурацких стишков (о чем Пушкин упоминает в дневнике). Некоторые из пушкинских рассказов развились в самостоятельные мотивы. Так, в письмах к жене Пушкин жаловался на слугу («человека»), отравившего все путешествие своим претенциозным хамством: развязный тип с тоном московского канцеляриста, ест барских рябчиков, пьет барскую мадеру, «по станциям называет меня то графом, то генералом». Пушкинский «человек» явно запал в память Гоголю. «Тон московского канцеляриста» материализовался и развился в фигуре Хлестакова (который стал настоящим канцеляристом, хотя и петербургским); не был забыт и слуга, склонный повышать барина в чине из собственных корыстных видов. В окончательном тексте «Ревизора» хитрый Осип искусно уклоняется от прямого ответа на вопрос о чине хозяина («Чин известно какой»); обитатели уездного города сами будут достраивать статус юного вельможи до необходимого градуса, сообразно со своими ожиданиями и надеждами. А вот в ранней редакции Осип повышает в чине своего худосочного барина таким же манером, каким делал это пушкинский человек: «Да чин не небольшой, что-то так не меньше полковника, коли еще не больше...» Так — полковником — и будут именовать Хлестакова обитатели уездного городка вплоть до неожиданной развязки...
Пушкинские анекдоты — своего рода мотивный субстрат гоголевской комедии: в ходе работы над ее текстом «пушкинизмы» будут удалены или трансформированы. По-видимому, сходным образом обстояло дело и с «Мертвыми душами». «По-видимому» — потому что самые ранние редакции «Мертвых душ» до нас не дошли. О том, что там было «пушкинского», мы можем судить только по чудом сохранившимся остаткам раннего слоя. Так, в первой из дошедших до нас редакций «поэмы» описание деревни Плюшкина было украшено такой подробностью: «Изб было столько, что не перечесть. Они были такие старье и ветхость, что можно было дивиться, как они не попали в тот музей древностей, который еще не так давно продавался в Петербурге с публичного торга, вместе с вещами, принадлежавшими Петру Первому, на которые однако ж покупатели глядели сомнительно». Описание плюшкинской деревни отсылает к событиям петербургской жизни первой половины 1830-х годов. «Музей древностей» — это так называемый «Русский музеум», собранный неутомимым Павлом Свиньиным и выставленный им на распродажу весной 1834 года. Свиньин имел репутацию враля, поэтому распродажа эта послужила предметом скептических обсуждений, о которых Пушкин упомянул в своем дневнике: «Говоря о Свиньине, предлагающем Р. Академии свои манускрипты XVI века, Уваров сказал: „Надо будет удостовериться нет ли тут подлога. Пожалуй, Свиньин продаст за старинные рукописи тетрадки своих мальчиков“». Наверняка Пушкин пересказывал этот разговор Гоголю (тот как раз усиленно домогался профессорской позиции и просил Пушкина похлопотать за него перед Уваровым, тогдашним министром просвещения).
Кое-что пушкинское сохранилось, однако, и в последней редакции «поэмы». Отголоски пушкинских рассказов звучат в слухах, возникших в городе NN вокруг фигуры Чичикова и его таинственной аферы. Чиновники заподозрили в Чичикове делателя фальшивых ассигнаций, разбойника и даже... Наполеона-антихриста!.. Это живо напоминает один из эпизодов путешествия Пушкина по пугачевским местам: бердские казаки, к которым Пушкин приехал записывать предания о Пугачеве, сочли его разбойником (интересовался мятежным самозванцем, стало быть — «подбивал под пугачевщину»), фальшивомонетчиком (подарил старухе за рассказы и песни целый червонец, новенький и блестящий, — стало быть, фальшивый!) и, наконец, антихристом («потому что вместо ногтей на пальцах когти!»)... По свидетельству Владимира Даля, Пушкин над этой казацкой бдительностью «много смеялся».