Счастье, несчастье...
Шрифт:
«Лев Николаевич счистил щеточкой все карточные записи, взял мелок и начал писать. Мы оба были очень серьезны, но сильно взволнованы. Я следила за его большой красной рукой и чувствовала, что все мои душевные силы и способности, все мое внимание были энергично сосредоточены на этом мелке на руке, державшей его. Мы оба молчали.
«В.м. и п.с.с.ж.н.м.м.с. и н.с.» — написал Лев Николаевич.
«Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья»,— прочла я.
Сердце мое забилось так сильно, в висках что-то стучало, лицо горело,— я была вне времени, вне со- зания всего земного: мне казалось, что я все могла, все понимала, обнимала все необъятное в ту минуту.
— Ну, еще, — сказал Лев Николаевич и начал писать:
«В в.с.с.л.в.н.м. и в.с.Л.З.м.с.в.с.Т.»
«В
Лев Николаевич даже не был удивлен. Точно это было самое обыкновенное событие...»
Просветленность, ясновидение, счастливое безумие. Сам Толстой ощущал свою влюбленность именно как безумие. «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, если это так продолжится...» — написал он в дневнике. И на следующий день, вернее на следующую ночь: «Завтра пойду, как встану, и все расскажу, или застрелюсь...»
Такое неистовство чувств не может продолжаться долго — нельзя жить под током высокого напряжения. Гаснет свет, а с ним и буйное цветение, и сверхчуткость, и сверхпонимание. Если за влюбленностью стояли более глубокие чувства, отношения, становясь спокойнее и потеряв лихорадку, приобретают прочность. Но такой переход далеко не всегда проходит безболезненно: когда надает температура влюбленности, становится холодно, когда гаснет ее свет, становится темно; место сверхпроницательности может занять тупое непонимание (тогда-то и начинаются взаимораздражение, взаимообвинения).
Но ведь то счастливое беспамятство, великолепная лихорадка, она ведь давала обещания и клялась, искренне клялась в верности и обещала дать счастье. Выдавала векселя, которые предъявлять к оплате так же бессмысленно, как если бы кто дал в долг человеку, уехавшему с квартиры, а требовать пришел с того, кто въехал.
Но если влюбленность одного из супругов «выехала», сам-то супруг остался, с него, разумеется, и спрашивать, а он не может понять, каким образом все это получилось. Выход из противоречия один: кроме влюбленности и даже любви, в основе семейного союза изначально должно лежать еще множество других чувств — тут и сердечное тепло, и понимание, товарищество, готовность прийти на помощь, а главное, чувство долга. Векселя, выданные влюбленностью, обязан оплатить долг. Несчастье многих браков в том и заключается, что они были построены на основе, для строения заведомо негодной. Если человек, вступая в семейную жизнь, не знает, что берет на себя обязательства, не будет счастья этой семье, да и самой семьи, вернее всего, не будет.
Нет, трудное, очень трудное дело семейные проблемы. А ведь мы с вами только еще в самом начале пути.
Сейчас много говорят о лидерстве в семье, но я, честно говоря, плохо понимаю, что значит слово «лидерство» применительно к семейным отношениям (в политике — да, в спорте — да, но в семье?). Однако о той особой роли, которая принадлежит в семье женщине (а заодно и вообще о той особой душевной структуре, которая называется женственностью), мне хотелось бы поговорить.
Наше прошлое оставило нам высокие женские образы — жен и матерей, являвших собой нравственную опору семьи. В мемуарах XVIII века, например, существует настоящий культ «матушки», о ней говорят с нежностью, к ее советам и наставлениям относятся с глубокой серьезностью. А русские няньки, Арины Родионовны? Можно, наверное, написать целую книгу об их влиянии на культуру и нравственную жизнь русского общества. Правда, в распоряжении этих воспитательниц был такой могучий рычаг, как понятие бога; нет ничего легче, как сказать: не делай этого, бог накажет; и даже так: не думай этого, бог читает в твоем сердце. Конечно, подобный рычаг был полезен в добрых руках и очень опасен в недобрых. А мы не можем ввести бога в качестве рабочей гипотезы, потому что сами в него не верим, нам надеяться не на кого, только на самих себя, на твердость своих принципов, на проницательность сердца и ума, на опыт, полученный от предшествующих поколений.
Нравственный авторитет женщины в прошлые века, особенно в XIX, стоял очень высоко. Возникло даже убеждение, высказанное еще Пушкиным: «В самом деле: не смешно ли почитать женщин, которые так часто поражают нас быстротою понятия и тонкостью чувств и разума, существами низшими в сравнении с нами? Что особенно странно в России, где царствовала Екатерина II и где женщины вообще более просвещенны, более читают, более следуют за европейским ходом вещей, нежели мы, гордые бог ведает почему». Герцен в «Былом и думах» особо выделяет общественную роль женщины, ее нравственное превосходство, так ясно сказавшееся в темную пору царствования Николая I, последовавшую после разгрома декабризма. «Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руки, но которые за ночь были взяты... Одни женщины не участвовали в этом позорном отречении от близких... И у креста стояли Одни женщины... Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от двора; многие оставили Россию; почти все хранили в душе живое чувство любви к страдальцам. Но его не было у мужчин; страх выел его в их сердце, никто не смел заикнуться о «несчастных».
И Достоевский в «Дневнике писателя» свидетельствовал, что женщина по своему нравственному уровню, а соответственно и той роли, какую играет в жизни общества, стоит выше мужчины. «Уж не в самом ли деле нам отсюда ждать помощи».
Женщину уважали именно как женщину, обращались к женственному в ней, как к надежде, от нее ждали помощи, как видите, даже в общественных бедах.
Наше время работает против женственности. Женщина в стремлении стать наравне с мужчиной (или вынужденная стать, потому что, кроме женских, несет еще и мужские общественные обязанности) бессознательно, а порой и сознательно теряет женственность. И это имеет огромное значение для жизни семьи (да и общественное значение тоже). Кстати, поскольку у женской и мужской натур свои особенности, смею (и боюсь) сказать, что подобно тому, как хорошая женщина (если верить классикам) лучше хорошего мужчины, то плохая заведомо и наверняка хуже самого плохого.
Когда она приходит домой, все живое разбегается. В сущности, это странно, потому что она подательница благ: приносит в дом деньги, много разных полезных вещей, еду (которую сама же недурно готовит), и все же едва заскребет в дверном замке, ее ключ, жизнь в доме замирает на мгновение (как заяц, который прислушивается, прежде чем скрыться в кустах), а потом все — кто на кухню, кто из дому в кино, кто куда, а если и не бегут, то тоже со страху. Никто из них ничего дурного не сделал, но так уж положено, что ее ярое око ищет виноватого. А то она явится домой благодушная, подсядет на кухне к столу, вместе со всеми дымит сигаретой, отпускает шутки, острые, подчас соленые, вызывающие бурное веселье, не всегда, впрочем, искреннее и зачастую обреченное, потому что она движением брови (как бы семья ни веселилась, за ее бровью все внимательно следят) может его прекратить.
Уж она-то отлично знает, что при звуке ее ключа в дверном замке (а иные, особо чуткие члены семьи и немного раньше) все замирают в тревоге и напряжении,— ее это устраивает.
Она, признанный семейный лидер, долго боролась за лидерство и теперь уже никому его не отдаст, потому что считает его принадлежащим ей по праву матери и жены.
Настоять на своем по любому поводу и любой ценой — закон ее жизни. Любит она запрещать, любит отказывать в просьбах,— ей, по-видимому, кажется, что, разрешая, она что-то из своей власти теряет. У нее свои методы и собственная система репрессий. Она мастер ядовитого намека, отлично отработала молниеносный удар насмешки (острое оружие — насмешка, особенно когда попадает в юных). Замечательно умеет она не разговаривать. У других это так не получается, другой молчит себе и молчит, никого особенно это не занимает — молчание Тамары Павловны наваливается на семью, как свинцовая крыша средневековой тюрьмы. Она и готовит — молчит, и стирает — молчит. Я подозреваю, что она заранее намечает себе срок молчания и строго его выдерживает, даже если гнев ее давно прошел.