Счастливая ностальгия. Петронилла (сборник)
Шрифт:
У меня такое часто бывает, особенно с близкими: хочу поделиться чем-то, что представляется мне важным, и не могу. Это не связано с моим физическим состоянием – голос я не теряю. Это имеет логическую основу. Меня одолевает вопрос: зачем это говорить? Не найдя ответа, я молчу.
Кстати, на ужин пришла моя сестра. Мне нравится разговаривать с ней. Но все равно ничего не вышло. Я утешала себя тем, что перед отъездом в Японию еще раз буду ужинать в их обществе. Вот тогда-то я и сообщу им новость.
Я не была в Стране восходящего
Шестнадцать лет без Японии. Столько же, сколько между моими пятью и двадцатью одним годом, что казалось мне переходом через пустыню. Худшими были первые годы. В пять, в шесть лет я пряталась под столом, чтобы мне не мешали страдать. В полумраке в моем воображении вновь возникал сад, звучала музыка моего рая и прошлое становилось более реальным, чем настоящее. И я могла плакать с открытыми глазами, не отрывая взгляда от этого утраченного мира, который возвращала мне сила воображения. Обнаружив меня, родители спрашивали, в чем причина моей печали, и я отвечала: «Это ностальгия».
Уже гораздо позже я обнаружила, что на Западе ее презирают как вредоносное пассеистское понятие. Безжалостность диагноза не излечила меня. Я по-прежнему неисправимо ностальгирую.
Когда мне предложили сделать репортаж о моем японском детстве, я согласилась по одной простой причине: я была убеждена, что проект будет отвергнут телевизионным каналом. В том моем состоянии я ощущала, что стою меньше, чем ничего: никто за меня и гроша ломаного не даст.
Съемочная группа поразилась, что каналу «Франс-5» понадобилось три месяца на обдумывание ответа. Меня это не удивило: проект столь абсурден, что канал даже не возьмет на себя труд посылать отказ – достаточно молчания, чтобы подчеркнуть бессмысленность затеи.
В январе группа уведомила меня, что «Франс-5» согласна. Это было как снег на голову. Значит, я и вправду снова поеду в Японию. Ошеломленная, я осознала, что такая возможность, хотя я никогда в нее не верила, приводит меня в восторг.
Шестнадцать лет без Японии. Я приближалась к цели. Несовершенный вид не годится: я у цели. Сегодня одиннадцатое марта, первая годовщина Фукусимы. Катастрофа потрясла меня до такой степени, что не описать. Когда случился этот ужас, я написала рассказ, восхваляющий японскую силу духа, и опубликовала его в пользу потерпевших. Капля в море, однако имевшая непредвиденные последствия: в Японии, где меня перестали печатать после романа «Страх и трепет», вновь начали переводить мои книги.
Через шестнадцать дней я лечу в Осаку. Стараюсь представить себе это. Напрасный труд: рассудок тотчас отказывает мне. Это слишком замечательно и не поддается постижению. Я понимаю, что мне необходимо спастись. От чего? От многих вещей, большая часть которых мне неведома. Знай я, что мне угрожает, была бы уже спасена.
Спасение связано с самой невероятной загадкой. Двадцать первого декабря две тысячи одиннадцатого года я получила в подарок бонсай потрясающего изящества. Я поселила его в своей квартире и нарекла Свифтом. Через две недели Свифт стал умирать. Я бросилась к цветочнице, объявившей себя специалисткой по этому виду растений. Та сказала:
– Ваш бонсай при смерти.
– Я знаю. Что бы вы мне посоветовали?
– Ничего.
– Но ведь можно же что-нибудь сделать?
– Против смерти?
– Он еще не умер. Пока он жив, есть надежда.
Она возвела глаза к небу:
– Подобная болтовня не для бонсая. С самого детства он переживал такие муки, каких вы и представить себе не можете. Поймите, он не дорожит жизнью.
Я ушла, догадавшись, что пребывающая в депрессии цветочница приписывает свои психические отклонения растениям.
На улице я прошла мимо кинотеатра, где показывали «Хранителя времени» Скорсезе. Как раз начинался сеанс. Я купила билет и со Свифтом на руках встала в очередь перед дверьми в зал. Люди смотрели на меня и покачивали головами. Наконец я уселась на свое место. Свифт у меня на коленях, казалось, готов был испустить последний вздох. У меня едва хватало сил вообразить мучения, которым подвергали растение, чтобы заставить его превратиться в бонсай. Одна мысль о такого рода пытках красноречиво свидетельствует о нашем садизме.
Начался фильм. Первая часть показалась мне неинтересной, и я едва не уснула.
Спать в кино гораздо лучше, чем в постели: это сон наяву. Однако вторая часть фильма всерьез увлекла меня, и я очнулась от своих лунатических ощущений. Образ Мельеса примирил меня с освоением космического пространства, и я покинула зал, захлебываясь от восторга. Свифт в моих объятиях хранил сосредоточенное молчание.
Вернувшись домой, я поставила своего спутника рядом с кофеваркой и продолжала жить своей жизнью. Назавтра бонсай оклемался. Только он больше не бонсай. Телом он по-прежнему тщедушен, зато листья у него теперь большие, как у баобаба. Скорсезе снял с него заклятие мелкотравчатости.
Когда Ринри позвонил мне, голос у него уже был другой; он говорил сконфуженно:
– В тот день, когда ты мне позвонила, я был так счастлив, что не подумал.
– О чем?
– Та книга, которую ты обо мне написала, «Токийская невеста»…
– Она доставила какие-то неприятности?
– Давно ты ее написала?
– Пять лет назад.
– Ты уверена?
– Да.
– Я думал, гораздо раньше.
– Это что-то меняет?
– Меняет.
– А…
– Обнимаю тебя.
Я ничего не поняла из нашего разговора. Очевидно, ему стало легче. В книге «Токийская невеста» я рассказала правду о нем, о самом чудесном и милом мальчике во всем мире. Почему ему легче перенести мою похвалу, если она более отдалена по времени?
Внезапно я испугалась нашей встречи. Мне по-прежнему хотелось увидеть его, но стало как-то боязно.
Как у всех взрослых людей, у меня есть бывшие. Обычно я с ними не встречаюсь. Впрочем, в большинстве случаев сохраняю приятные воспоминания. Если мне случается видеть их, к удовольствию примешивается чувство смущения, которое я не могла бы выразить словами. Думаю, в этом я похожа на наше общество: не так уж оно невозмутимо, как хотелось бы.