Счастливчик Джим
Шрифт:
Счастливчик Джим,
как я ему завидую,
счастливчик Джим,
как я ему завидую!
Глава I
– Они безбожно все напугали, – сказал профессор истории, и Диксон, пристально наблюдавший за ним, заметил, как при этом воспоминании улыбка профессора словно растеклась по лицу и ушла куда-то вглубь.
– После перерыва мы сыграли небольшую вещицу Дауленда, [1] – продолжал
1
Английский композитор XVII в.
Диксон покачал головой.
– Не знаю, профессор, – честно признался он. «Есть ли еще другой профессор в Англии, – подумалось ему, – который бы так обожал, чтобы его величали профессором».
– На флейте и рояле.
– О!
– Да, на флейте и рояле, а не на флажолете и рояле.
– Уэлч отрывисто рассмеялся. – Ну, а флажолет – это ведь не флейта, как вам известно, хотя, конечно, это ее непосредственный предшественник, но прежде всего вы играете на нем – я имею в виду флажолет, – вы играете на нем, что называется, «a bec», иначе говоря – дуете в мундштук, вроде как при игре на гобое или кларнете. А на современной флейте играют, что называется, «traverso», то есть, иными словами, вы дуете в отверстие сбоку вместо…
По мере того как Уэлч успокаивался и даже замедлял шаг, напряжение Диксона тоже понемногу ослабевало. Он столкнулся сегодня с профессором в университетской библиотеке, когда тот стоял, как это ни странно, перед стендом «Последние поступления», а теперь они вместе пересекали наискосок небольшой газон перед главным зданием. С первого взгляда, да и не только с первого взгляда, они были похожи на пару эстрадных эксцентриков: Уэлч – высокий, тощий, с прямыми, начинающими редеть волосами; Диксон – невысокий, белокурый, круглолицый, на редкость широкоплечий, что отнюдь не сопровождалось особой физической силой или спортивной выправкой. Но Диксон понимал: невзирая на столь комический контраст, проходящим мимо студентам кажется, вероятно, что они с профессором ведут неторопливую научную беседу на какую-нибудь историческую тему – одну из тех бесед, какие можно обычно услышать в квадратных дворах Оксфорда и Кембриджа, – и Диксон готов был сейчас пожалеть, что это не так. Мысли его потекли было в этом направлении, но тут его собеседник вновь внезапно воодушевился. Голос профессора поднялся почти до крика, прерывавшегося временами коротким смешком неразделенного веселья.
– А уж что они там наврали в последней вещи, которая исполнялась перед перерывом, просто уму непостижимо! Молодой человек, игравший на альте, перевернул, на беду, вместо одной сразу две страницы, и что тут началось… Даю вам слово…
«Слишком уж ты щедр на слова», – подумал Диксон, усиленно стараясь вместе с тем показать с помощью одной лишь мимики, что он не остался нечувствителен к рассказу. Мысленно же он проделывал со своим лицом упражнения несколько иного сорта и давал себе слово осуществить все это на деле, как только останется один. Ему представлялось, как он втягивает нижнюю губу под верхние зубы и изо всех сил выпячивает подбородок, одновременно тараща глаза и яростно раздувая ноздри, в результате чего страшный багровый румянец заливает его лицо.
А Уэлч снова бубнил что-то о своем концерте. Как это он ухитрился стать профессором истории, хотя бы в таком провинциальном университете? Опубликовал какую-то работу? Нет. Проявил какой-то необычайный педагогический талант? Нет, нет с прописной и курсивом! Что же в таком случае ему помогло? Диксон, как всегда, постарался отогнать эти мысли подальше. Сейчас имеет значение другое, сказал он себе. Этот человек может оказать решающее влияние на его будущее – во всяком случае, в ближайшие полтора месяца. Значит, нужно понравиться Уэлчу. До тех пор, пока он зависит от Уэлча, он должен делать все, чтобы Уэлч симпатизировал ему, а один из способов достигнуть этого заключается, по-видимому, в том, чтобы оказаться под рукой и не заснуть, когда Уэлч начнет разглагольствовать о своих концертах. Но замечает ли Уэлч чье-либо присутствие, когда он говорит о своих концертах? А если замечает, остается ли это потом у него в памяти? А если остается, то может ли это хоть в какой-то мерс повлиять на те представления, которые у него уже сложились? И тут внезапно, без всякого перехода, другой, все время мучивший Диксона вопрос снова всплыл в его сознании. С трудом подавляя нервный зевок, он спросил с характерным для него северным акцентом:
– А как поживает Маргарет?
В расплывчатых чертах профессорского лица, которое словно было вылеплено из мягкой глины, произошла неуловимая перемена: казалось, внимание Уэлча, точно эскадра старинных броненосцев, медленно обращается в сторону неожиданно возникшего перед ним нового явления, и лишь по прошествии двух-трех минут он обрел возможность спросить:
– Маргарет?
– Да. Я не видел ее уже недели две. – «Или три», – с тревогой добавил Диксон мысленно.
– О, Маргарет… Она, я бы сказал, поправляется довольно быстро, если принять во внимание… Ей пришлось пережить тяжелое потрясение из-за этого Кэчпоула… И потом, вся эта несчастная история… На мой взгляд… Видите ли, теперь она уже страдает душевно, а не телесно. Я бы сказал, что физически она сейчас вполне здорова. И, в сущности, чем скорее она вернется к работе, тем лучше, хотя, конечно, читать лекции в этом семестре она уже не сможет, теперь уже поздно начинать. Ей, конечно, снова хочется взяться за дело, и, должен сказать, я это одобряю. Дело поможет ей отвлечься от…
Диксон сам все это знал, и куда лучше Уэлча, но вынужден был сказать:
– Да, понимаю. Мне кажется, профессор, ей в эти тягостные дни, должно быть, очень помогло то, что она живет с вами и миссис Уэлч.
– Пожалуй, вы правы. Такая обстановка, как у нас, может в какой-то мере оказать целебное воздействие на нее. Как-то на святках лет пять назад у нас гостил друг Питера Уордлока. Так он говорил примерно то же самое. Да, помнится, и я прошлым летом, когда возвращался с предэкзаменационного совещания в Дарэ-ме… Жара была, как в пекле, а в поезде, доложу я вам…
Неприметная колдобина на пути – и тяжелая колымага профессорских мыслей перевалила в свою излюбленную колею. Диксон сдался. Они уже подходили к главному зданию, и, поднимаясь по ступенькам, он судорожно напружил мышцы ног, рисуя себе в мыслях такую картину: вот он обхватывает Уэлча руками, стискивает мохнатую серо-голубую жилетку так, что у профессора спирает дыхание, вскидывает его на плечо, взбегает со своей увесистой нощей вверх по лестнице, пробегает по коридору прямо в преподавательскую уборную, засовывает в унитаз тщедушные маленькие ноги в тупоносых ботинках, набивает ему рот туалетной бумагой и дергает за цепочку: раз, второй, третий…
Вообразив себе это, Диксон только мечтательно улыбнулся, когда Уэлч, в рассеянности остановившись посреди вестибюля, вдруг заявил, что ему надо подняться наверх за своим саквояжем. Комната профессора находилась на втором этаже. Дожидаясь, Диксон думал о том, что он ведь приглашен профессором к чаю в его загородный дом, и спрашивал себя – есть ли возможность напомнить ему об этом так, чтобы на профессорском челе не залегла на долгий срок недоуменная морщина. Они условились с Уэлчем отправиться в его автомобиле в четыре часа, а теперь было уже десять минут пятого. При одной мысли о предстоящей встрече с Маргарет у Диксона начинало сосать под ложечкой. Сегодня вечером, впервые после ее болезни, ему предстояло повести ее куда-нибудь. Он старался думать о другом – о том, например, как плохо Уэлч водит машину, – и, старательно разжигая в себе злость, чтобы заглушить тоскливые предчувствия, громко насвистывал и постукивал по полу ногой, обутой в узкий коричневый ботинок. Это помогало секунд пять, а может, и того меньше.