Счастливцы и безумцы (сборник)
Шрифт:
После визита Нади соседки по коридору стали поглядывать на Сидельникова со значением. Он лежал безучастный среди шумного дня под одеялом и повторял про себя, как маленький: «Хочу домой», – осознавая с постепенным ужасом, что никакого дома у него нет в помине, а если что-то и было похожее на дом – это комната Розы в коммуналке на улице Шкирятова.
Уже начинался ноябрь. Пора было выбираться из больничного замка, откуда его не спешили выпускать. Врач при обходах рассеянно глядел по сторонам и повторял «рановато», не называя даже приблизительного срока выписки. Сидельников, запасясь уважительной причиной, подкараулил врача возле кабинета:
– Мне нельзя
Врач помолчал и вдруг поставил условие:
– Поможете нам – тогда выпишу. У нас ведь скоро праздник…
– Какой праздник?
– Что значит «какой»! Октябрьской революции. Надо сделать стенгазету. Рисовать умеете? В ординаторской возьмёте гуашь и ватман.
Вся трудность заключалась в придумывании заглавия газеты, которое врач хотел видеть и революционным, и одновременно медицинским.
– Длинного не надо, – уточнил он. – Чтобы коротко, но торжественно.
Творческий процесс потребовал целых полутора суток, в течение которых Сидельников перебрал сорок вариантов. Пафос революционной борьбы явно противоречил заботам о сбережении здоровья, в то время как медицинская практика совершенно не нуждалась в победоносных красных знамёнах.
Наконец под утро пятого ноября, перед самым гимном, Сидельникова осенило – и, как только включили общий свет, он рванул в ординаторскую. Полузасохшая гуашь имела клюквенный цвет. Пыльный ватман не слушался и стремился вернуть себе форму трубы. Однако уже после завтрака на доброй трети от ширины распятого листа красовалась находка – могучее жирное слово «ПОЗЫВ». К сожалению или к счастью, на сидельниковское творчество попросту не обратили внимания либо расценили как должное, так что на следующий день редактор «Позыва» был беспрепятственно отпущен на все четыре стороны.
Глава шестнадцатая
Поезда в направлении его родного города уходили каждый день, и сам этот факт служил Сидельникову чем-то вроде спасательного круга. При любой возможности он покупал билет в плацкартный или общий вагон, собирал одежду в сумку – и ехал, хотя бы на несколько дней. А поскольку поводами для отлучек неизбежно оказывались если не каникулы, то праздники (самые официозные – с парадом и демонстрацией – годились тоже), каждая поездка заведомо была окрашена в праздничные цвета.
Плюс ко всему это было равносильно эвакуации из общежития как эпицентра алкогольного взрыва, где критическая масса провинциальной тоски обеспечивала цепную реакцию злости. Застолья взбухали, перерастая себя, выламывали рассохшиеся дребезжащие окна вместе с рамами, рыгали, выкатывались на этажи, съезжали по перилам – и далее везде. Чужие постели в незапертых комнатах стонали под игом общего пользования. Фаянсовые раковины в уборных и кухнях раскалывались, как орехи. Специальным шиком считалось метание порожних бутылок во всю коридорную длину.
Если отвлечься от сидельниковской любви к отъездам и взглянуть на них со стороны, то ничего особо радостного там обнаружить не удастся, кроме разве что предвкушения радости. Чего он мог ждать? Например, необыкновенных попутчиков. Первая, вечерняя, часть пути у большинства пассажиров сводилась к торопливому раскатыванию грязнущих матрасов по шатким полкам цвета шоколада, вывалянного в пыли, расстиланию неизменно влажной, с пятнами, постели, купленной у проводницы в порядке полуживой очереди, и поглощению домашней снеди на жирной газетке, припорошённой хлебными крошками и солью.
«Вам далёко?» – спрашивали те, кому выпал реальный шанс явиться необыкновенными, но они так и не использовали
Сидельников шёл курить в тамбур, уклоняясь от картофелевидных босых пяток, произрастающих на верхних полках. Почему-то именно холодные задымленные тамбуры запомнятся ему сильнее всего из тех поездок – возможно, как личные месторождения железистого терпения, в котором он так остро нуждался и без которого так легко было впасть в отчаянье либо пропитаться малодушным презрением к людям, ни в чём не виновным, работающим ради еды и говорящим о ней же.
На утренней станции, всегда на одной и той же, где-то возле Каженска, в вагон заходил веснушчатый глухонемой продавец кустарных фотографий, предлагаемых украдкой и потому завлекательных втройне. Здесь были сюжеты, просто обязанные понравиться любым пассажирам – не этим, так тем: кукольной красоты щенята и киски, столь же сладенькие девочки в бантиках, одарённые чудесами фотохимии – васильковыми глазками и пунцовыми губками на серо-белых личиках, одутловатый младенец с Богоматерью, воркующие влюблённые парочки, Сталин в мундире генералиссимуса, бронзовые груди купальщиц в бикини.
Веснушчатый оглядывался по сторонам и показывал цены жёлтыми, лишёнными ногтей пальцами. Как-то раз он всучил в тамбуре Сидельникову колоду карт, вымолив за них юродивым взглядом предпоследние два рубля, а Сидельников потом долго не знал, куда девать эту ораву из тридцати шести женщин в чёрных чулках, как в униформе, с плохо пропечатанными недоумёнными лицами, на всё готовых, с одинаковой старательностью навсегда раздвинувших бёдра, чтобы никто не усомнился в наличии промежности.
Мать встречала его с порывистой нежностью, которой хватало, впрочем, лишь на первый день. Уже назавтра отношения воспалялись, как натёртая, сопревшая кожа. Но в начале, особенно первые два часа, всё было исключительно хорошо. Мать наливала сыну миску борща, предупреждая, что ещё будут пельмени, присаживалась рядом и просила: «Ну рассказывай!» Сын был молодчина: ни разу не заболел, занятия не пропускал, регулярно питался в столовой – первое, второе, третье; к спиртному не прикасается, правда курит; девочек на курсе много, но пока ни с одной не подружился. Подобная услаждающая душу информация целиком пригождалась для официальных каналов, то есть материных телефонных разговоров с подругами. Причём скорое превращение молодчины в изверга рода человеческого и мерзавца не меняло в этой информации ни буквы.
Наконец, пора сказать о том, что Лоры в городе больше не было. Вот почему на улицах стояла пустота, от которой закладывало уши. Географически неизменная Дарья Константиновна, созвонившись, передала Сидельникову письмо, в котором Лора сообщала ему о решении уехать к родителям в Приморье («… им нужна моя помощь, да и мне так будет легче жить»), просила не печалиться и не воспринимать её отъезд чересчур мрачно. Он перечитывал послание вдоль и поперёк, не доверяя зрению, вынюхивая между строками хотя бы слабый запах будущего, и, как ему чудилось, находил: «Ты ведь умница, – писала Лора. – Я на тебя надеюсь».