Щедрый вечер
Шрифт:
Сегодня и солнце за тучами тлело мне, и мысли потемнели мои, а между плечами все шевелился холодок. Даже свою голубую дубраву я встречаю с грустью, хотя в ней, так же, как и раньше, куют кукушки и так же пахнет земляника.
Перед поляной плакучая береза сыпанула слезами, как мать, за ней всхлипнул невидимый родник и снял с себя клубочек тумана.
И почему–то такая тоска охватила меня по этим лесам, по таинственным просекам в них, по растерянным в урочищах пасекам, по тем лужайкам, где так хорошо цветет марьянник и золотарник, и по тем подосиновикам, которые будут ждать тебя после жатвы, что я совсем растревожился, а дальше повернул удивленную Обменную на дорогу, ведущую к якимовской загородке. Может, там днюет Люба, так хоть расскажу ей о своей кручине и заблаговременно прощусь со школьницей, которая, что ни принесет в школу, всем до крошки поделится, — вот уж характер компанейский имеет, как мальчик.
В ограде за жердями еще дремало в тенях, в росе и бабочках высокое разнотравье. Над ним отяжелевшие пчелы перебирали невидимые струны, при его корнях темнела влажная земляника. А ветерок все увивался возле травы, все будил ее и тех ленивых бабочек, которые накрыли крылом крыло и не сокрушаются. Разве же им в степи, на Херсонщину переселяться?
— Михайлик, эй–эй! — прозвучал из лесу голос, а за жердями отозвалось то место, где издавна проживает певучее, как тетка Василина, эхо.
— А кто там отзывается? — громко спрашиваю у дубравы и взглядом изучаю опушку.
— Это я, Михайлик! Эй!
— А кто ты такая? — спрашиваю так, будто не узнаю.
— Вот и не скажу!
— Ты, может, лесная мавка [5] ?
— Нет, я девочка из леса, — серебром названивает знакомый смех.
И вот с кувшином и платком в руках на дорогу выбегает улыбающаяся Люба. Широкая полотняная юбочка колоколом кружит вокруг ее босых ног, а косы качаются, куда им хочется. Закашлявшись, она подбегает к Обменной, снизу вверх смотрит на меня и еще зачем–то спрашивает:
5
Мавка — дух леса, деревьев.
— Ты приехал?
— А ты не видишь?
— Конечно, вижу! — радуются ее карие, с крапинками росы глаза, радуется потрескавшийся узелок губ и ямка под ним. — Ко мне приехал или по дороге?
— По дороге.
— А чего бы не ко мне? Все бы веселее было.
— И к тебе, — соскакиваю с лошади. — А чего ты ногами чечетку выбиваешь?
— Потому что обрадовалась тебе. — Люба об юбку вытирает руку, оглядывается, не видит ли кто–то, и протягивает крохотные, красные от земляники пальцы. — Ну здравствуй.
— Здравствуй. Ты сама здесь?
— Сама–одна. Если бы не эхо за оградой, так не знала бы, что и делать на свете.
— И что же ты делаешь на свете?
— Землянику по лесам собираю, — поправляет фабричную блузку, на которой глазастые пуговицы обиженно надули щечки. — Ее уродило в этом году, как росы!
— Как росы?
— Ну, чуть–чуть меньше.
— Почему не в загородке собираешь?
— Чтобы траву не вытоптать, — по–хозяйски ответила девочка, напялила на голову платок, по которому кто–то так разбросал серпы, что они стали похожими на новолуния.
— А у тебя косы подросли.
— Что мои, — безразлично махнула рукой, но тут же и улыбнулась: — Вот у нашей тетки Василины косы! Аж поют на плечах и прямо золотом стекают, хоть подставляй горсти под них…
— А это правда, что тетка Василина убежала от своего мужа?
— О! Пусти ложь мелкую, как мак, а вырастет величиной с кулак! — вознегодовала Люба. — Есть же такие черноротые! Их очень грызет зависть, что тетка Василина аж в винницком театре пела. Вот они, безголосые, и теткин голос приуменьшают, и дядьку подзуживают. А ты почему так долго не приезжал?
— Некогда было, все с хатой возились, — набиваю себе цену и начинаю путать Обменную, которая уже потихоньку норовит вырваться на волю.
— И как теперь хата?
— Лучше не спрашивай! — пренебрежительно надуваю губы. — Полным–полно набилось скота.
— Такое скажешь! — Люба изумленно повела плечом. — Какой это скот?
— Да сверчков. Так уж все ночи поют, будто к свадьбе готовятся.
— И у нас этой нечисти когда–то было столько, хоть фурой на ярмарку вывози.
— Что же вы сделали?
— Вывели. Отец ходил к одной бабе–шептухе, что в Майданских лесах живет. У нее полон дом разного зелья и корней. Вот эта баба травами и водой уничтожает всякую нечисть и помогает пчеле. А как она шепчет! — Люба пригнулась, расставила руки, прикрыла глаза и по–старушечьи зашептала: — «Приди к воде — воду поздравь: здорова была, вода, и ключи новые — трутовые. Ты, вода, проходила землями, входила в море, очищала пески, и корни, и кремень, так я прошу воды сей для помощи моей».
— Ох, как у тебя это получается, как у настоящей шептухи, — удивился я.
— Потому что несколько раз слышала, как она шепчет. А ты знаешь — наш барсук разжился на деток!
— Э?
— В самом деле.
— И что они делают?
— А что им делать? Лежат себе в норе и попискивают. Хочешь — послушаем.
Мы мимо огорожи побежали в лес, из которого солнце уже понемногу начало выносить росу и тени.
— Только теперь тихонько–тихонько, — приложила девочка палец к губам, и мы на цыпочках начали приближаться к жилью зверушки, от которого тянулась темная цепочка следов. Не доходя до загороди, она раздваивалась: видно, барсук знал, когда созревают плоды, и сейчас не наведывался к яблоням и кислицам.
Люба, обойдя нору, осторожно опустилась на колени, приложила ухо к земле и зашептала:
— Вот здесь слушай — они как раз под нами вылеживаются.
— Откуда ты знаешь?
— Ухо разыскало место… О, слышишь?
— Нет.
— Крепче прижимайся к земле. Слышишь?
— Не знаю.
Земля отзывалась ко мне не то шорохом, не то попискиванием, и все равно страх как интересно было прислушиваться к ее тайне, к чьей–то жизни, привороженной не солнцем, а землей.
А видит ли барсук когда–нибудь солнце, или — рождается во тьме и гибнет в темноте? Вот кому никак не позавидуешь.