Щегол
Шрифт:
Но кто знал, как оно все может обернуться. Для себя я решил только одно — никаких больше уверток. Что бы там потом ни случилось, а я не стану, как отец, до самой последней секунды выкручиваться и врать, чтоб потом пустить машину под откос и с грохотом разбиться; я не буду прятаться и снесу все, что выпадет на мою долю, и, раз уж на то пошло, — я направился прямиком в ванную и смыл глянцевитую марку в туалет.
И все: так же быстро, как и Мартина, так же — необратимо. Как там отец любил говорить? Заварил — расхлебывай. Сам-то он этому совету никогда не следовал.
Я обошел всю комнату, закончил все дела в номере, оставались только письма. Я только почерк
Оставались Пиппа и миссис Барбур. Господи, сколько же писем я так и не отослал Пиппе! Лучше всего, с выдумкой я подошел к делу написания писем после того ее злополучного приезда вместе с Эвереттом — мое послание состояло всего из одной, как мне казалось, небрежной, броской строчки: «Уехал ненадолго». Тогда мне казалось, что такая предсмертная записка, хотя бы с точки зрения выразительности, — своего рода шедевр. К несчастью, я неправильно рассчитал дозу и очнулся двенадцать часов спустя под заблеванным одеялом, так и потащился, еле держась на ногах, к десяти утра на встречу с налоговиками.
Правда, письмо человека, который вот-вот сядет в тюрьму, — совсем другая история, и его, наверное, не стоит и писать вовсе. Пиппа-то знала, кто я такой на самом деле. Мне ей нечего было предложить. Я был болезнью, нестабильностью, всем, от чего она хотела укрыться. Тюремный срок только подтвердит то, о чем она и так давно знала. Лучше всего — полностью порвать все отношения. Если б отец взаправду любил маму — по-настоящему любил, так, как он мне рассказывал когда-то, — неужели он не поступил бы так же?
Теперь — миссис Барбур. Так вдруг, ни с того ни с сего, озаряет пассажира тонущего корабля, такое понимаешь только у самой последней черты, когда шлюпки уже спущены на воду, а корабль охвачен пламенем — но, по большому счету, когда я решал покончить с собой, она была единственным человеком, с которым я не мог так обойтись.
Открыв дверь — я собирался спуститься вниз, узнать насчет «Федекса», зайти на сайт министерства иностранных дел, перед тем как звонить в консульство, — я замер на пороге. На дверной ручке висела маленькая, перевязанная ленточкой коробка конфет и записка от руки: «Счастливого Рождества!» Где-то смеялись люди, восхитительно пахло крепким кофе и жженым сахаром, и аромат свежей гостиничной выпечки плыл по коридору. Каждое утро я заказывал себе завтрак в номер и мрачно заталкивал его в себя — ведь Голландия, кажется, славится своим кофе? А я пил его каждое утро и даже не чувствовал вкуса.
Я сунул конфеты в карман, глубоко дыша, постоял в коридоре. Даже осужденным на смерть позволено заказать последний обед, на эту тему Хоби (который без устали готовил и с наслаждением ел) частенько любил поговорить в конце ужина, за арманьяком, обшаривая кухню в поисках пустых табачных жестянок и блюдечек, которые служили его гостям импровизированными пепельницами: для него это был вопрос метафизический, о котором лучше всего говорить на полный желудок, когда доеден десерт и по рукам ходит последняя тарелочка жасминовых
— Vrolijk Kerstfeest! [96] — через полчаса сказал мне поваренок — крепко сбитый, лохматый подросток, как будто сошедший с картины Яна Стена, — на голове венок из мишуры, за ухом веточка остролиста.
Он театральным жестом поснимал с подносов серебряные крышки.
— Это особый голландский рождественский хлеб, — сказал он, иронично ткнув в него пальцем, — он у нас только сегодня.
Я заказал «Праздничный завтрак с шампанским», куда входили маленькая бутылка шампанского, омлет с икрой и трюфелями, фруктовый салат, копченая лососина, кус паштета и еще с полдесятка плошек со всякими соусами, корнишонами, каперсами, специями и маринованными луковками.
96
Счастливого Рождества! (нидерл.).
Он откупорил шампанское и ушел (почти все мои оставшиеся евро ушли ему чаевыми), и только-только я налил себе кофе и осторожно его отхлебнул, пытаясь понять — переварю ли (меня до сих пор слегка подташнивало, а вблизи запах был уже не таким восхитительным), как вдруг зазвонил телефон.
Звонил портье.
— С Рождеством, мистер Декер, — выпалил он. — Простите, но боюсь, к вам в номер кто-то поднимается. Мы пытались их остановить внизу…
— Что? — Я оцепенел. Чашка застыла возле рта.
— К вам кто-то поднимается. Прямо сейчас. Мы их пытались остановить. Я попросил их подождать, но они не захотели. То есть мой коллега попросил их подождать. Он побежал наверх, я не успел позвонить…
— А…
Я обвел комнату взглядом. Вся моя решимость разом испарилась.
— Мой коллега… — он бросил что-то в сторону, неразборчиво, — мой коллега побежал за ним следом, все произошло так быстро, я решил, что надо…
— Он представился? — спросил я, подойдя к окну, прикидывая, можно ли его выбить стулом. Жил я невысоко, прыгать всего ничего, метра три.
— Нет, сэр, не представился, — говорил он очень быстро, — мы не смогли… то есть он вел себя очень настойчиво… проскочил мимо стойки, до того как…
В коридоре послышался какой-то шум. Крики на голландском.
— …у нас сегодня утром персонала не хватает, сами понимаете…
Кто-то решительно замолотил в дверь, я вздрогнул — крупная нервная дрожь, точь-в-точь как вечный сгусток крови, вылетающий изо лба у Мартина — и пролил на себя кофе. Черт, подумал я, оглядывая костюм и рубашку: всё в пятнах. Неужто не могли после завтрака заявиться? Хотя, подумал я, угрюмо шагая к двери, промокая рубашку салфеткой — может, это ребята Мартина. Может, все закончится быстрее, чем я думал.