Щегол
Шрифт:
— Ну, — пожал плечами Борис, — говорю же, он образованный. Он рос среди красивых вещей. Но, кстати, Хорст не знает, что это я папку-то подкинул. Если узнает — не обрадуется. Но, — рассмеялся он, — интересно, пришла бы Хорсту эта мысль в голову? Вот интересно. Столько времени вознаграждение было у него прямо под носом. Законное, доступное! Лежит на самом видном месте, светится, как солнышко! Я вот о таком и не думал ни разу. Весь мир ликует и смеется! Найден утраченный шедевр! Антон — герой дня, его фотографируют, он дает интервью «Скай Ньюс»! Вчера вечером на пресс-конференции ему аплодировали стоя! Его все чуть ли не на руках носят, как того мужика, который несколько лет назад посадил самолет на воду и всех спас, помнишь? Но как по мне, это люди не Антону аплодируют — а тебе.
Мне нужно было столько
— Ну, хорошо ведь? — спросил Борис, ему явно полегчало от того, что я наконец пришел в себя. — Доволен?
— Борис, ты должен половину забрать себе.
— Уж поверь мне, о себе я позаботился. У меня теперь денег столько, что если захочу — вообще долго могу ничего не делать. Кто знает, может, бар открою, в том же Стокгольме. Или не открою. Что-то скучно это. А вот ты — это все твое! И денег будет еще больше! Помнишь, когда твой отец дал нам с тобой по пять сотен? Легко так, бросил! Роскошный, благородный жест! Для меня-то? Для человека, который вечно недоедал? Которому было тоскливо и одиноко? У которого за душой ни гроша не было? Да это было целое состояние! Я в жизни столько денег за раз не видел! А ты, — нос у него покраснел, я подумал — сейчас чихнет, — ты всегда так хорошо, так по-человечески ко мне относился, делился со мной всем, а я — я с тобой как поступил?
— Ну ладно тебе, Борис. — Мне стало неловко.
— Я тебя обокрал, вот как я с тобой поступил. — Глаза у него пьяно заблестели. — Забрал у тебя самое дорогое. Как же я мог так с тобой обойтись, ведь я всегда желал тебе только хорошего?
— Перестань. Нет, правда, перестань, — сказал я, увидев, что он плачет.
— Ну что я могу сказать? Ты спросил меня, почему я украл картину? Что я могу ответить? Только то, что все не так, каким кажется — только плохим или только хорошим. Если б оно так было, жилось бы куда легче. Даже вот отец твой… он меня кормил, он со мной разговаривал, тратил на меня свое время, дал крышу над головой, одежду со своего плеча… Ты так отца ненавидел, а он ведь в чем-то очень хороший был человек.
— Не сказал бы, что хороший.
— А я вот скажу.
— Ну, тебя никто не поддержит. И ты окажешься неправ.
— Слушай, я тебя потерпимее буду, — сказал Борис, оживившись в предвкушении спора, шумно сглотнув слезы. — Ксандра… отец твой… ты вечно хотел выставить их такими плохими, злыми людьми. Ну да… отец твой наломал дров… он был безответственный… сущий ребенок. Но какая широта духа! Как самому ему было от этого тошно! И себе он навредил больше, чем кому-либо другому. Да-да, — театрально перебил он меня, — да, он тебя обворовал, ну, пытался обворовать, но знаешь что? Я тоже тебя обворовал, и ничего мне за это не было. И что хуже? Потому что, говорю тебе, — он потыкал сумку ногой, — мир куда страннее того, что мы о нем понимаем или можем выразить. Я знаю, что ты там думаешь или что хочешь думать, но, может, тут как раз тот случай, когда ты не можешь свести все только к идеально плохому или идеально хорошему, как тебе того вечно хочется?.. Взять вот твои две разные кучи. Плохое сюда, хорошее — туда. А может, все не так просто. Потому что — я всю дорогу сюда, всю ночь, пока мы ехали, на шоссе рождественская иллюминация, и у меня аж слезы подступили к горлу, мне в этом не стыдно признаться — потому что мне сразу на ум пришла та библейская притча… Ну там, где управитель ворует у вдовы ее лепту, а потом сбегает в дальние страны, там эту лепту с умом вкладывает и привозит вдове обратно в тысячу раз больше денег, чем он у нее украл. А она принимает его с распростертыми объятьями, они забивают упитанного тельца и давай веселиться.
— Что-то мне кажется, это разные истории.
— Ну… воскресная школа в Польше, давно это было. Но в общем. Я что хочу сказать, о чем я вчера ночью думал, пока мы ехали из Антверпена: от хороших дел не всегда бывает хорошее, а плохие дела — не всегда приносят плохое, ну да ведь? Даже самые мудрые, самые
— Знаешь, я сейчас не потяну интеллектуальных разговоров.
— Знаю, знаю, но ты послушай. Ты читал «Идиота», так? Читал. В общем, «Идиот» меня здорово тогда растревожил. Растревожил так, что я потом художку особо и не читал больше, ну кроме всяких там «Татуировок дракона». Потому что, — я все пытался перебить его, — ну, слушай, потом мне скажешь все, что ты думаешь, дай я сейчас тебе расскажу, почему эта книжка так меня растревожила. Потому что Мышкин всем делал только добро… бескорыстно… ко всем он относился с пониманием и сочувствием, и к чему привела вся эта его доброта? К убийствам! Катастрофам! Я из-за этого очень распереживался. Ночами не спал, так переживал! Потому что — ну почему так? Как такое может быть? Я эту книжку три раза прочел, все думал, может, не понял чего. Мышкин был добрый, он всех любил, он мягкий был человек, всех прощал, в жизни не совершил ничего дурного, но — доверился не тем людям, понапринимал неверных решений и всем этим навредил. Очень мрачный смысл у этой книги. «Зачем быть хорошим?» Но — вот что мне в голову-то вчера пришло, когда мы в машине ехали. А что если — что если все гораздо сложнее? Что если и в обратную сторону все тоже — правда? Потому что, если от добрых намерений иногда бывает вред? То где тогда сказано, что от плохих бывает только плохое? А вдруг иногда неверный путь — самый верный? Вдруг можно ошибиться поворотом, а придешь все равно, куда и шел? Или вот — вдруг можно иногда все сделать не так, а оно все равно выйдет как надо?
— Что-то я не слишком тебя понимаю.
— Ну… я вот что скажу, сам я лично никогда так вот резко, как ты, не разделял плохое и хорошее. По мне, так любая граница между ними — одна видимость. Эти две вещи всегда связаны. Одна не может существовать без другой. И я для себя знаю — если мной движет любовь, значит, я все делаю как надо. Но вот ты — ты вечно всех осуждаешь, вечно жалеешь о прошлом, клянешь себя, винишь себя, думаешь: «а что, если?», «а что, если?», «Как несправедлива жизнь!», «Лучше б я тогда умер!» Короче, ты сам подумай. А что, если все твои решения, все твои поступки, плохие ли, хорошие — Богу без разницы? Что если все предопределено заранее? Нет, нет, ты погоди — над этим вопросом стоит пораскинуть мозгами. Что, если эта наша нехорошесть, наши ошибки и есть то, что определяет нашу судьбу, то, что и выводит нас к добру? Что, если кто-то из нас другим путем туда просто никак не может добраться?
— Куда — добраться?
— Ты пойми, что говоря «Бог», я просто имею в виду некий долгосрочный высший замысел, который нам никак не постичь. Огромный, медленно надвигающийся на нас издалека атмосферный фронт, который потом раскидает нас в разные стороны как попало… — Он театрально замахал рукой, будто разгоняя летящие листья. — А может, и не так уж все случайно и безлично, если ты меня понимаешь.
— Прости, но что-то я не вижу в этом особого смысла.
— Да не ищи ты никакого смысла. Может, смысл как раз в том, что такой он большой, этот смысл, что сам ты его никак не разглядишь, не поймешь. Потому что, — взметнулись брови-чайки, — смотри, если бы ты не взял тогда картину из музея, а Саша бы ее потом не упер, а я бы не придумал эту идею с вознаграждением — может, тогда и все остальные картины так бы и не нашел никто? Никогда бы, а? Так и лежали бы они в оберточной бумаге. В квартире за семью замками. И никто бы на них не смотрел. Одиноко бы лежали там, потерянные для всего мира. А может, чтоб найти их все, надо было потерять одну?
— По-моему, это скорее называется «злой иронией», чем «божественным провидением»…
— Да, но зачем это как-то вообще называть? Не могут они оба оказаться одним и тем же?
Мы поглядели друг на друга. И тут я подумал, что, несмотря на все его бесчисленные и серьезные недостатки, я полюбил Бориса и практически с первой минуты нашего знакомства почувствовал себя с ним так легко как раз потому, что он никогда ничего не боялся. Нечасто встретишь человека, который так привольно чувствовал бы себя в этом мире, одновременно и страстно его презирая и упорно, чудно веря в то, что в детстве он любил называть «Планетой Земли».