Щербет
Шрифт:
Берии - а его за это послали за Урал, коров пасти… После чего дядя Коля поднял тост за Отца Народов, при котором, что ни говори, а такого бардака все же не было, а девушка Ляля сказала, что все это все равно иллюзия, майя, какая разница - мандарины, шмандарины, заказы, приказы… Ерунда все это - Харе Кришна!.. после чего Ирина собралась было горячо заспорить с ней в духе христианской морали о принципе “возделывай свой сад”, как это - нет разницы?!.. после чего дядя Коля возгласил еще один тост о культе личности, и они все, три бабы, три дуры, хором накинулись на него,
Нашли тему…
Тут спиртное кончилось, и все увяли.
Но оказалось, что порох в пороховницах еще был, и - пропади все пропадом!
– сказала одинокая женщина Нина, сбегала к себе - и принесла бутыль деревенского самогона, отложенную на следующий праздник или черный день, на Первое мая или Новый год, на приезд бой-френда или разлуку с ним - какая разница!..
Самогон прислали родственники из Калининской, ныне Тверской, области…
Напиток оказался крут. Нечерноземье… Хребет российской печали, Русский Щит, Русская Антарктида… Земля Франца-Иосифа. Здесь жухлый почил материк, - сказал Мандельштам, здесь пили и пьют страшно, беспробудно, отчаянно, зло, потому что больше делать здесь нечего, не возделывать же, действительно, “свой сад”! Здесь Россия равна себе и понимаешь тщету любого желания. Это об этих краях сказал Гоголь: хоть три года скачи, никуда не доскачешь. А Тютчев, по-моему, в стихотворении о декабристах, сказал об этом: айсберг!.. На айсберг руку поднимали!..
И ваш покорный слуга хотел бы тоже сказать что-нибудь проникновенное, но что-то ничего не приходит в голову, и он просто укажет:
И я был здесь, Мика и Шурка здесь были…
И кстати, действительно были: помню спуск к реке, луг, покрытый цветущей купавой, жаворонка, огромное небо с белыми облаками, старый “господский” дом на холме, чье-то бывшее имение…
Строил там пионерлагерь, на месте пионерлагеря во время войны был госпиталь, сначала наш, потом немецкий, потом опять наш, а до революции на месте госпиталя была усадьба, вишневый сад, дом с мезонином, дядя Ваня, три сестры.
Бригада шабашников выкладывала бетонными плитами дорожки, земляные тропинки в разросшемся без присмотра парке, кто-то дал деньги на пионерлагерь, деньги ушли в бетонные плиты. Под одной из тропинок наткнулись на братскую могилу, местные сказали - немцы, кто-то сказал - наши, было неважно, было страшно, кости лежали вперемешку, неглубоко, без обелиска, без памятника, брошенные второпях, брошенные за ненужностью, забытые, будто люди, от которых они остались, были песком, камнями или лесным мусором…
А вокруг был рай. Рай земной. Зацветала черемуха, аромат ее холодными волнами несся по вечерам над землей, я выходил на берег с книгой, садился, но не читал, смотрел на открывающийся простор, воображал себя барином. Потомки настоящего барина пили дешевое пиво в вечном и чужом Париже, в столице мираНью-Йорке, в душном Буэнос-Айресе, платили по историческим счетам за либеральную дурь, за сто лет чувства вины перед народом, за банальную, банальнейшую историю, к чему опять рассказывать?
Барин в девятьсот восьмом сбежал с цыганами; барыня, обидевшись на цыган, дала денег в партийную кассу РСДРП, завела любовника-студента, студент потом метнулся в эсеры, сгинул в 22-м в Ярославле; имение разграбили, впрочем, еще в 18-м, барыня уехала в 19-м, остатки купленного ею для народа трактора до сих пор валялись, превращаясь в камень, на пологом берегу.
Солнце садилось, на земле выступала роса, я вдыхал аромат черемухи, история казалась сном, из дома, где нас поселили, доносились звуки радиоприемника…
Впрочем, я, как говорят в романах, отвлекся. Итак, одинокая женщина Нина, 7 ноября 1988 года, самогон из Калининской губернии.
А я уже упоминал, что вообще-то, как говаривали раньше, видал виды. Кроме тверской шабашки ходил в геологические партии рабочим, бывал на Дальнем Востоке, на Камчатке, сиживал с удочкой на берегу великой сибирской реки Лены, подрабатывал грузчиком на овощной базе в Орехово, в тяжелые времена пил даже огуречный лосьон, но тут забалдел только от самого запаха.
Сделано было на совесть. Я испытал сложную смесь ощущений опиумного кайфа и дурноты, замешанных на сильных позывах к рвоте. Захотелось кого-нибудь убить. Бессмысленность любого сопротивления стала очевидной. И в этом аду послышался звук трубы:
– Попробуем!
– сказал дядя Коля.
Я попробовал вежливо отказаться. Ира отворачивалась-отворачивалась, потом отсела к окну под форточку - чтобы легче дышалось…
Дядя Коля налил себе рюмочку, - самогон медленно, жирно, как нефть, лился из бутыли, - деликатно отставив мизинец, залпом опрокинул ее и, отдышавшись, сказал Нине:
– Щ-щербет…
После чего одинокая женщина Нина разлила напиток по бокалам. Оглядела нас безумно, как перед атакой кавалерист, строго сказала:
– Вздрогнем!
– выпила первой и взвизгнула…
Отказываться уже не приходилось. Я держался, как альпинист за страховку, за Иркину руку, но после четвертой или пятой рюмки наступил провал в памяти. Это не было ни борьбой, ни отступлением сознания… Оно просто отключилось. Не знаю, в каких мирах я странствовал, и о том, что там было, - ничего не помню. Проснувшись днем 8 ноября (голова была налита свинцом, а глаза хотелось попросить кого-нибудь открыть, как у Гоголя), я выпил три стакана воды и бутылку пива и осторожно спросил у Иры, что было вчера.
Душа томилась смутным ощущением вины. По поджатым Иркиным губам и односложным ответам, я понял, что она томилась не напрасно.
Каксказала странная девушка Ляля, встреченная мной по дороге в туалет: что-то было, какая-то маята,но какая точно - не помню, так как сразу отрубилась после этого Нинкиного самогона, будто закидалась циклодолом.
После этих слов девушка Ляля куда-то бесследно исчезла, причем так быстро, что я усомнился в реальности нашей встречи в пустынном коммунальном коридоре…