Щорс
Шрифт:
Погарцевав по притихшим улочкам с неделю, казаки оставили Сновск. На прощальном ужине у железнодорожного начальства жандарм, между прочим, посетовал:
— Вспугнул кто-то… Самая верхушка смутьянов исчезла. Изрядно потрясли вашего шифровальщика. Христом и богом молится… Думаю, в Чернигове язык он развяжет.
— Полно, ротмистр, шифровальщик благонадежный человек, — наполняя фужеры игристым вином, отозвался Грузов. — Да и один он у нас… Заменить некем… Главное восстановлено: мир да любовь…
Девять лет — пора, когда в человеке складывается характер, зреют чувства и особенно прочно оседает в душе виденное, пережитое. Конечно, со своими незрелыми оценками, своим пониманием; наиболее цепко хранит
Николай, как и все его сверстники, зимние шумные дни провел во дворе депо; тут происходили главные события. Митинги, громкие речи деповских… На воле не уловишь, с чего такая буча, зачем явились вооруженные казаки на сытых конях. Не получал ответа и дома. Мать испуганно взирала на отца, сестренки странно смирели. Отец, неразговорчивый сроду, теперь и вовсе был хмурый, морщины не сглаживались на прокопченном лбу. Как и всегда, по утрам он одевался в форменное, брал неизменный жестяной сундучок и, тщательно закрывая за собой калитцу, уходил на «путя». Отбыв положенное время у остывшего паровоза, возвращался. Дед Табельчук, обычно словоохотливый, уклонялся тоже;.»скручивая черными промасленными пальцами цигарку, укорял:
— Мал встревать еще в такие дела…
— Дядька Сашка, Васильченковых вон, с паровоза кричал на весь деповский двор: «К оружию!» Это как? В кого стрелять?
— Ну, репьях ты, Николка, ей-бо… Вынь да положь тебе, — обижался незлобиво дед. — Ступай до дядьки Казн, тот все до тонкости распишет…
Николай сам знает, что тот объяснил бы. Но его нет. Незадолго до того, как деповцы бросили работу, выехал из Сновска по казенным делам. Вернулся, когда через станцию опять пошли пассажирские поезда. Пропадал где-то дни и вечера, дома не застать. Явился как-то сам поздним вечером, мань уложила уже малых. Отец был в рейсе.
Сидели в горнице. Дядя с холоду налил из графинчика, к еде не притрагивался. Долго откашливался после водки и все время ворошил волосы. Матери отвечал невпопад; она добивалась, чтф станет с арестованными.
— А почему казаки не хватают тебя? — спросил вдруг Николай.
Два крупных, немигающих, черных от лампового света глаза расстреливали в упор. Казимир, трезвея, потянулся было опять к графинчику. Нет, не уклониться от этого взгляда, не уйти и от ответа. Отвечать не только племяннику — и самому себе. Да, почему жандармерия не интересуется его персоной? Окажись он в те дни в поселке, изменилось бы что? Выставился бы на трибуне, призвал к свержению царского режима… А рискнул бы? Навряд… Арестовали членов РСДРП, кто не успел скрыться. Сам-то он таковым официально не числился. Разделять взгляды — одно, а бороться за них… Нет, не взял бы он в руки и оружие. Именно это и мучает его сейчас. Революционная волна захлестнула всю Россию из конца в конец. Идет великая битва труда с капиталом. Видит, волна спадает… А сам-то он с кем? Где его место, на какой стороне? Нет, нет, о месте, стороне и разговора быть не может… Они определены им. Утвердиться только, прочнее стать на ноги.
Потрепав Николая за жесткий вихор, виновато улыбнулся:
— Еще схватят, племяш, казаки… Не всех сразу.
Мать, отругав, проводила его спать.
Зиму и весну братья бегали к учительнице, — Анне Владимировне Горобцовой. Молодая, веселая женщина с высокой светлой прической; каждый год с покрова она собирала детей ближних соседей и готовила их к школе. Читать и писать Николай выучился шести лет, никто с ним не занимался, схватывал сам где мог. Больше возле дяди Казн. Кроме справочника да наставлений по паровозам, в доме книг не имелось. Учительница давала книжки с крупными буквами, картинками; от нее он постиг основы мудрой науки — арифметики, географии, истории. Любил слушать рассказы о дальних странах, прошлом Земли. Рассказывала Анна Владимировна увлекательно, живо; закроешь глаза — видишь американские леса, кишащие зверем, пустыни, вождей краснокожих людей, голых но пояс, с пышными головными уборами из перьев хищных птиц. Неведомо сказочные дали манили, захватывали мальчишеское воображение.
Все лето братья провели на реке, в лесу. Это была последняя, самая светлая пора их детства. Строили плоты, делали набеги на давних недругов — гвоздиковцев; налетали на их огороды, сады. Игры приобретали определенный смысл — повторяли события, которые происходят близко или далеко от них. Прошлое лето бились с «самураями», нынче — с «фараонами».
Осенью Николай пошел в школу. День этот отмечался у Щорсов. Отец, свободный от рейса, оделся в выходную форму; вырядилась, будто в церковь, и мать. Николай в белой рубахе, суконных штанах и новых ботинках. Случалось ему бывать у школьной калитки и во дворе, заглядывал в пустой в летнюю пору коридор. Нынче испытывал иное ощущение. Чувствовал, что-то изменилось в его жизни, теперь нужно делить время между домом, улицей и школой.
Пестро одетую детвору выстроили во дворе. На крыльце тесно сбились учителя; среди них возвышался в черном наряде батюшка Николай. Слово приветствия держал заведующий школой Николай Ильич Шкилевич, учитель арифметики.
Первый день учебы тянулся мучительно долго. Казалось, не будет ему конца. Сидеть в чистом, новом, неразношенных ботинках, не смей шевельнуться, руки на парту было пыткой, наказанием. Учителя на каждый урок входили новые, и каждый нагонял страху. У иных в руках указка или линейка. Душные, тесные классы, запах свежебеленных известкой стен угнетали, а за окнами манило голубое небо, легкие белые облачка, напоминая вольную летнюю пору. Это не уютная комнатка у Анны Владимировны, куда можно вбегать со своей табуреткой.
Через день-два огляделись, притерлись. Классы просторные, светлые, парты гладенькие и вовсе не тесные, можно вертеться, пока учитель пишет на доске. Да и компания своя, уличная. Младшие, кому еще не припало в школу, сопровождали по утрам, заглядывали в окна, лезли на забор, открывали двери и бегали стадом по гулкому коридору; случалось, отпетые озорники утаскивали у сторожа звонок и звонили в середине урока. Среди них выделялся Константин. Тосковал он, не находил себе дома места; до самых холодов провожал брата.
Учеба Николаю давалась. Быстро решал, управлялся с чистописанием; задолго до школы знал молитвы. В горнице ему отвели место у окна. Когда садился за уроки, в просторном доме все смолкало; сестренки немо передвигались на цыпочках. Не касалось разве младшей, Ольги, — только она носилась на радостях по комнатам с визгом, задевая стулья и половички. Акулина, старшая, пыталась ее усовестить; на короткое время это удавалось. Ольга, мурлыча колыбельную, укладывала спать самодельную куклу.
В дом Щорсов вкрадывалась беда. Когда началось — Александр Николаевич проглядел. Жена простужалась, кашляла, потом проходило. Выдали покашливание и ночные потения. К весне подурнела лицом — с обрезавшихся скул не сходил нехороший румянец. Сомнений не стало — чахотка. Откуда взялась?
Тесть, подвыпив, сокрушался:
— Не уберег… Не ушел от нее, треклятой хворобы этой. Весь род Табельчуков наказан. Сидит она, вражина, где-то в глуби нас… Дядька мой, еще помню… Братья, сестры… В цветущие года давила, окаянная. И Столбцы-то кинул из-за того, болота те гнилые, детей уберечь, солнышком порадовать… Ан нет… Гадюкой выткнула голову.
С весенним теплом Александре Михайловне поделалось лучше. С утра до вечера проводила в саду. Яблони цвели рясно; казалось, розовых сугробов намело. И небо чистое-чистое держалось весь май; днями, бывало, не увидишь ни одного облачка. Не помнила, чтобы так остро воспринимала цвета, запахи. Сжималась душа от мысли, что она может все это потерять. Не делилась своей тревогой ни с матерью, ни с мужем, заметнее уделяла время детям. Не журила Костю-сорванца, на старшего умиленно поглядывала со стороны; малую, Ольгу, с рук бы не спускала.