СЕБАСТЬЯН, или Неодолимые страсти
Шрифт:
Констанс с печалью думала об отсутствующем Аффаде и, вдруг придя в себя, увидела, что Шварц смотрит на нее озабоченно, с тревогой, словно стараясь понять, выстоит ли она в этот переломный момент своей жизни.
— Боже мой, до чего же убогая у нас профессия — или мы измучены непосильной задачей и малыми знаниями. Я стал назначать таблетки, первый знак отвратительной фрустрации. А ведь в наши обязанности входит учить пациентов, как вернуть ощущение радости, беспечности, покоя, похожего на смерть, но ведь не умирания же… И вот мы заболеваем сами. Ты меня беспокоишь. Ты стала занудой.
Вот так Шварц!
— Хотите сказать, я влюбилась? Я и сама знаю!
— Но он не поэтому уехал?
— Нет. Все гораздо сложнее.
И гораздо сложнее, и совсем просто, совсем ясно.
— Знаете, что я думаю? Я думаю, что надо подлечить мое чувство собственного достоинства, и для этого купить на зиму шубку. Прежде мне было недосуг, а теперь, кажется, самое время. Как вы считаете, это будет хорошим
— Да. Здоровый инстинкт! — произнес он не без доли иронии.
Ему вдруг захотелось добавить, что так поступала Лили, когда ее одолевало уныние, но при мысли о том, что он предал ее, а он постоянно винил себя в этом, у него самого испортилось настроение. Когда он отправлялся в кино, то старательно избегал смотреть «новости», предшествовавшие фильму, если только в них не было сюжетов о поражениях германских войск.
— Еще фотографии, это вторая причина, — сказала Констанс. — Я нашла их у Аффада, целое выставочное собрание, не уместившееся на столе и потому разложенное еще и на полу. Жуть такая, что сводит с ума. И слезы не помогут. Одно желание — биться головой о стену из-за непонимания. Как они могли? Как мы могли?
Шварц вздохнул и стал выводить таинственные диаграммы в блокноте, приспособив его у локтя.
Великая неразбериха, вызванная началом войны, уступила место своего рода неестественному порядку, который властвовал в течение нескольких лет. Образовалась некая необдуманная система, опиравшаяся на прежние военные и политические возможности. Теперь же, с возвращением неустойчивого, фрагментарного квази-мира, этот порядок опять потревожен, и в куда большем масштабе, потому что мир покачнулся под ударами молота больной Германии. Смятение в умах стало еще сильнее. Швейцария представляла собой оазис спокойствия, остров в окружении стран, озабоченных расформированием армий, возвращением жителей, отсутствием всего чего ни хватись, страдающих от нарушенных коммуникаций, разорванных социальных связей, — все это надо было восстанавливать, склеивать. Жуткие фотографии, о которых говорила Констанс, были сделаны освободительными армиями в концентрационных лагерях. Естественно, все знали о концентрационных лагерях, но отказывались осознавать, принимать то, что знали. Красный Крест получал чудовищные материалы с инструкцией военных и политических властей как можно шире их распространять. Фотографии были увеличены для выставки, которой предстояло продемонстрировать лагеря во всем их непередаваемом кошмаре. Идея состояла в том, чтобы устроить передвижную выставку, а тексты под фотографиями перевести на несколько языков. Это стало заботой Блэнфорда, а весь проект не раз обсуждался на совещаниях комитета.
— Из протоколов собраний я узнала и не понимаю, — сказала Констанс, — почему вы настроены против того, чтобы показать людям эти фотографии. Мы думали, что для вас как еврея…
Шварц издал звук, похожий на фырканье.
— Aber [16] Констанс, в первую очередь я врач, и мое решение связано именно с этим. Ужасная тема; несправедливость, кошмар почти осязаемы, а мы устраиваем из этого стриптиз? Естественно, документы надо сохранить, но нам придется как-то взять себя в руки и простить то, что невозможно забыть. В конце концов, это извержение немецкого lust-morder [17] стало следствием национального заблуждения в фантастическом масштабе. Разве не интереснее то, что поначалу им удалось привлечь на свою сторону французов; да и, вне всяких сомнений, англичане повели бы себя так же, если бы немцы пересекли Ла-Манш. Все это медицинская и философская проблема такой великой важности, что нам надо, насколько возможно, спокойно ее изучить, как мы изучаем Мнемидиса. Вот была бы победа, если бы нам удалось пролить свет на Фаустово превращение и заставить нашего подопечного работать с нами, а не против нас. Грубо говоря, я думал об этом, когда голосовал против.
16
Однако (нем.).
17
Убийцы-садиста (нем.).
— Ясно.
— Сомневаюсь. А вот Аффад понимает. Мне представилась возможность поговорить с ним, и, естественно, в будущей книге я попытаюсь сделать обобщение. Наша цивилизация узаконивает падение Люцифера, Икара!
Констанс ощутила прилив благодарности к этому человеку за все, что он делал для нее в течение многих лет, прилив любви и восхищения, потому что он никогда не терял достоинства и был предан своему искусству. Шварц поклонялся методу как мудрому старому богу, но он и был таким на самом деле.
— Аффад не ошибался, когда говорил, что самым трагическим в решении немцев уничтожить евреев было то, что, принеся с собой много крови и страданий, оно оказалось
18
Здесь: устоявшееся мнение (фр.).
— Да, — сказала Констанс, — я знакома с таким соображением, благодаря… — Странно, но ей было трудно произнести имя. — Благодаря Аффаду! — Вот! Но на нее вдруг напала робость. — К несчастью, мы все еще нуждаемся в героях. Мифы не могут получить окончательное воплощение и не могут быть реализованы в душах людей, которые ищут пищу в жертвоприношениях, потому что реальность невыносима в своем обыденном виде, к тому же смертный, как бы он ни был бессловесен, всегда почует мошенничество.
— Ну да. Вот и ублюдок Юнг говорит то же самое. Кое-что в нем Аффаду нравится, но не все. Работа алхимика заключается в очищении лечебного отвара — собственное «я» фильтрует себя в мыслях, которые управляют действиями, и медленно, одна удивительная капля за другой, добродетель, что есть пустота, выпадает в осадок.
Шварц и Констанс засмеялись, причем Шварц с ироничной венской безнадежностью, которая сформировала слишком много поколений. Это не был цинизм. Это было глубочайшее созидательное недоверие к тому, что происходило в реальности, в истории.
— Нечто вроде pourriture de soi… [19] — тихо произнес он.
Обоим было интересно знать, что Мнемидис извлечет из беседы с Констанс — он отлично умел выражать свои мысли. Как говорить с ним о предметах, которые, в конце концов, были жизненно важны для его здоровья, для его излечения? Его ответ будет «проигран»: для него всякая любовь представляла собой дар сомнения, управляющий сердцем человека.
19
Саморазложение (фр.).
Шварцу до смерти надоел и этот мир, и его творения. Точно так, как он чувствовал под пальцами пульс Констанс, он чувствовал, как в его душе скапливается тяжелое отчаяние, словно осадок в бутылке плохого вина, а это всегда толкало его к самоубийству — самоубийству, казавшемуся неизбежным. Когда-нибудь так и будет, на этот счет у него не было сомнений. В такие моменты, едва дьявол хватал его за горло, ему хотелось спрятать лицо между грудей женщины, чтобы забыться.
— Вчера ночью мне приснилось, что мы делаем Мнемидису укол и убиваем его. Вы мне помогали. Мы были очень счастливы, когда избавились от него!
Вздохнув, Шварц протер старые очки в роговой оправе и подумал: «Вопрос терпения. Немыслимый вес космического смирения, инерция массы преобладает надо всем».
— Я бы не отказалась от сухого мартини, — проговорила Констанс.
— Решено! — воскликнул Шварц, снимая белую тунику.
На пароме они пересекли озеро; на его стеклянной поверхности отражался приближающийся вечер, потом медленно пошли в город — осмотрительно обходя старый бар «Навигация», потому что им больше не хотелось разговаривать, — и медленно приближаясь к главному вокзалу, где был первоклассный буфет, но о довоенных по величине и качеству порциях мартини и здесь приходилось лишь мечтать. С барменом они были знакомы давно. Когда-то в юности он служил в отеле «Риц» в Париже. Собственно, им хотелось посидеть вместе в тишине. И это у них получилось, разве что, когда они усаживались, Шварц сказал: «Я очень беспокоюсь за тебя». И она ответила: «Знаю — у меня развивается неврастения, как инфлюэнца. Ничего, обойдется, вот увидите». Всё. Только это, да еще алкоголь, горевший в мозгу, словно спиртовка. И, конечно же, заглушаемые тяжелыми дверьми романтические гудки прибывающих и отходящих поездов.