Сеченов
Шрифт:
Это направление в западноевропейской медицине возглавил Рудольф Вирхов. Он выдвинул свою «целлюлярную», или «клеточную», патологию, основанную на уже известной к тому времени «клеточной теории» строения организма.
Вирхов провозгласил клетку важнейшим элементом в общем строении тела; отражая известный тезис Вильяма Гарвея — «все живое из яйца», он утверждал, что клетка рождается только из клетки, и тем самым доказывал непрерывность жизни и невозможность пресловутого «самозарождения». «Только в клетке молекулы получают свое соединение в собственно живую единицу», — утверждал он.
Много времени спустя великий Павлов писал, что клетка с функциональной стороны — «дно жизни», «суть дела».
Да, клетка — важнейший элемент в общем строении тела, но не единственный. И тут Вирхов впадал в ошибку, которая привела его и к другим важным принципиальным
Поставив клетку во главу угла, Вирхов считал весь организм только механической суммой клеток, отрицая его целостность, его единство. «Нет никаких других болезней, кроме местных», — писал он и к организму относился как к «клеточному государству», в котором каждая колония клеток совершенно самостоятельна, а каждая клетка развивается независимо и в отрыве от всего организма.
Целлюлярная патология Рудольфа Вирхова в то время сыграла большую прогрессивную роль и была еще одной ступенью в развитии науки, заложенной великим врачом древности Гиппократом.
Учение о клеточном строении проникло во все области биологических исследований и совершенно по-новому поставило вопросы физиологии и патологии организмов.
Боткин влюбился и в учение и в «учителя» (что не помешало ему некоторое время спустя стать основоположником «теории нервизма» в русской медицине — теории, основанной на целостности организма и на влиянии нервной системы на все его проявления) и последовал за Вирховым в Берлин, где тот в 1856 году получил университетскую кафедру в только что отстроенном для него патологоанатомичеcком институте.
Компания из четырех московских медиков радостно встретилась в квартире Боткина. Веселый хозяин приветствовал каждого, как близкого друга, — на чужбине все они стали особенно близки и дороги ему.
Беккерс, бывший хирургом при Пирогове в Севастопольскую кампанию, с возмущением и грустью рассказывал о тех незабываемых днях.
— Мы знали, что надо смотреть в оба, чтобы наши больные не остались без пищи, об этом предупреждал Пирогов. Но то, что мы там застали, было ужасным — все эти чиновники и администраторы действительно относились к казенному имуществу, как к своему именинному пирогу! Пришлось даже сконструировать некое приспособление, чтобы из котлов с жидкой пищей нельзя было выуживать куски мяса. Но и это мало помогало — мясо все равно не доходило до раненых солдат. Непостижимым образом оно «рассасывалось» по дороге от кухни до палаты…
Боткин по окончании университета тоже провел почти четыре месяца на Крымском театре войны, и все это было ему хорошо известно. Он только молча кивал головой.
Друзья вспоминали Московский университет.
— Кому из вас приходилось работать с микроскопом, признайтесь честно? — спросил Боткин.
Оказалось, что никому.
— Теперь вы понимаете, почему у Вирхова я схватился за микроскоп, как изголодавшийся младенец за материнскую грудь?! Это таинственное кабалистическое орудие, каким мы считали его в Москве, здесь основа основ! Патологическая анатомия просто немыслима без него. Я не могу понять, как это патологи до сих пор обходились без микроскопа. У нас в лаборатории Гоппе-Зейлера… Да, впрочем, приходите, сами посмотрите.
— Обходились обыкновенно, — с серьезной улыбкой и искрами смеха в глазах вмешался Беккерс. — Для того чтобы определять цвет крови и мочи или консистенцию ткани, не требуется микроскопа.
— Ну, а вы к кому пристроились, Сеченов? — спросил Юнге, собиравшийся заниматься офтальмологией. — Расскажите, что вы-то делаете.
— Могу рассказать, — охотно откликнулся Сеченов, — начал я тут с частной химической лаборатории Зоннештейна. И начал очень оригинально — собирался изучать качественный анализ. Но вы же знаете, в университете нас в химическую не допускали, так что начать мне пришлось… с мытья лабораторной посуды. И обучал меня этому служитель. У него я прошел курс обращения с паяльной трубкой, с огнем, и так как у служителя рука была легкая, а у меня не менее легкая голова, обучение прошло успешно и закончилось быстро. Кое-чему из количественного и качественного анализа я тоже, правда, научился. И через два месяца мог уже без стыда начать работу у Дюбуа-Раймона.
— А что вы скажете о нем? Кстати, лекции его вы слушаете?
Что он скажет о знаменитом впоследствии ученике еще более знаменитого уже тогда Иоганна Мюллера — Дюбуа-Раймоне? Но прежде надо рассказать о «трижды знаменитом» Мюллере.
Он-то и привлек Сеченова в Берлин — Иоганн Мюллер был самым выдающимся физиологом и биологом Германии. Имя его гремело по всему миру, как одного из реформаторов сравнительной анатомии и одного из первых ученых, связавших ее с эмбриологией. Карл Людвиг, Рудольф Вирхов, Герман Гельмгольц — все это ученики мюллеровской школы.
Иоганн Мюллер… Сеченов был разочарован, надо честно признаться. Не того он ожидал от «короля физиологии» — король-то к тому времени почти ею и не занимался. Все еще считаясь официальным представителем кафедры, он уже не принимает учеников, а лекции по физиологии читает только в один летний семестр, за три месяца весь курс. Сеченов, разумеется, будет посещать эти лекции, но уже многого от них не ждет. Сейчас он слушает у Мюллера курс сравнительной анатомии. Усталый и больной, профессор читает этот курс таким тихим голосом и с таким безразличием… Какая досада, что угасает эта славная жизнь!
Иное дело Дюбуа-Раймон. Вот чьи лекции стоит послушать. Хоть они и не обязательны, но до чрезвычайности интересны. Немцы на них почти не ходят, и вся аудитория слушателей — семь человек; среди них Сеченов и Боткин. Электрофизиология мышц и нервов. Что мы знаем о ней? Ровно ничего. Да и мало кто вообще знаком с этой любопытнейшей областью. Он, Сеченов, во всяком случае, увлечен этими лекциями. Для той программы-максимум, которую он себе наметил в жизни, эти сведения, несомненно, пригодятся. Учеников у Дюбуа нет, лаборатория маленькая — всего одна комнатка. Доступа туда никому нет — это его святилище. Но зато возле лаборатории есть коридор, а в коридоре стоит стол. Единственный и неудобный. Тем не менее при большом желании и тут работать можно. Дюбуа милостиво разрешил. Не сам Сеченов просил об этом — просил дерптский доктор Купфер, приехавший специально слушать лекции Дюбуа-Раймона и пожелавший изучить гальванические явления на мышцах и нервах. К нему-то и пристроился Сеченов, и вдвоем они установили в этом коридоре на этом столе гальванометр и проделали несколько опытов на мышцах и нервах лягушки и спинном мозге угря. В коридоре было холодно и сыро, перед окном возвышалась, заслоняя свет, высокая стена соседнего дома, но Сеченов пренебрег этими неудобствами, хотя теперь с удовольствием думал о переходе в лабораторию вирховского института. Атмосфера в коридоре была вообще не слишком приятная — профессор Дюбуа, этот немец с французской фамилией, не обращал на него никакого внимания: будто и не сидел Сеченов за столом, не работал с гальванометром, не дул на застывшие руки. Профессор либо просто проходил мимо, либо перебрасывался несколькими словами — не с Сеченовым, а с Купфером. Через него однажды и попросил произвести опыты на угре.
— Так что, друзья, как видите, не очень сладко живется в прославленном Берлине, — смеясь, закончил Сеченов свой рассказ.
Юнге поинтересовался, каким образом можно попасть на университетские лекции.
— Совсем не обязательно поступать в студенты, как это по наивности сделал я, — ответил Сеченов. — Можете просто записаться на тот курс, который вас интересует, заплатить деньги и ходить. А со мной получилось смешно. Пошел я прежде всего к ректору, выслушал от него длинную наставительную речь и удостоился рукопожатия. Прямо от ректора — в канцелярию: внес деньги за все пять курсов, которые наметил себе: Магнуса — по физике, Розе — по анатомической химии, Мюллера — по сравнительной анатомии, Дюбуа — по физиологии и Гоппе-Зейлера — по гистологии. Почему-то с меня потребовали плату и за занятия в сравнительно-анатомическом музее Мюллера. Со всеми квитанциями об уплате я явился к профессорам, и они дали мне карточки для слушания лекций. Пришел я и к Мюллеру. Дал он мне разрешение на посещение музея и велел заняться остеологией рыб. Прихожу в музей. Огромная пустая комната, потолок черт знает где, изо всех углов — эхо. Кроме меня, ни души. Мюллер сюда давно не заходит, как объяснил мне служитель. Сижу я среди безмолвных рыб, поглядывая на их скелеты, а что делать — не знаю. Походил день-два — и бросил. Вообще сравнительной анатомией я заниматься не собираюсь, так что нечего и время тратить. А Мюллера все-таки дослушаю — уже записался на летний семестр на курс физиологии. Процедура та же: пошел в канцелярию, внес деньги, потом пойду получать разрешительную карточку к славному ветерану немецкой физиологии. Жаль мне его — и не старый вовсе, а такой больной и слабый, что, кроме глаз, кажется, ничего не осталось. Зато глаза, когда он читает, блестят неописуемым блеском. Блеск этот вместе с именем Мюллера тоже уже стал историческим…