Сеченов
Шрифт:
Министр просвещения переслал письмо президенту академии Федору Литке. Содержание письма стало известно Бэру и произвело на него большое впечатление. Он отказался от своего намерения баллотировать в академию Кюне и предложил физико-математическому отделению объявить конкурс только среди русских ученых.
Так 5 июня 1860 года появилось объявление, впервые в истории С.-Петербургской Академии наук предлагавшее баллотироваться на вакантное место только отечественным ученым.
Последнее обстоятельство сыграло главную роль в решимости Сеченова выдвинуть свою кандидатуру. Он знал, что пока еще ни один русский физиолог не может похвастаться такими
Но Иван Михайлович не возлагал особых надежд на результаты своего прошения, хотя уже знал, что биологическая секция организовала комиссию для рассмотрения кандидатур. Собственно, он считал, что надежд у него нет никаких, и, отослав прошение и список трудов, продолжал заниматься своими повседневными делами.
11
Как-то само собой случилось, что в этот субботний вечер они собрались у Боткина.
Когда-то, еще в университетские годы, Боткин начал устраивать у себя еженедельные встречи. И тогда в тихом Козьмодемьянском переулке, на Маросейке, в доме Боткиных, который просвещенные люди называли «московским оазисом», раздавалось звонкое пение молодых голосов и задушевные звуки виолончели, которой увлекался Боткин. Он отлично владел этим инструментом и всю жизнь совершенствовался в игре на нем. Виолончель была его «верным другом», «освежающей ванной» даже тогда, когда он стал знаменитым профессором.
Сейчас, в Петербурге, встречи друзей возобновились. В скромной квартирке у Спаса Преображенья, в доме Лисицына, по субботам собирался узкий кружок близких друзей, и за длинным столом велась беседа до поздней ночи.
В эту субботу, 25 февраля 1861 года, беседа все время шла по одному пути.
— Свершилось! — сказал, входя, Беккерс. — Еще девятнадцатого февраля, оказывается, подписан манифест об освобождении.
— Да, — подтвердил Сергей Петрович, — послезавтра, говорят, будет обнародован. Собираются устраивать молебствие, манифест будет читаться во всех церквах. Поздравляю, дорогие, поздравляю. Наконец-то мы дожили!
Сеченов задумчиво смотрел на собравшихся.
— Странно как-то: такое событие, такое великое событие — и в такой тайне! Почему ничего нигде не напечатано, почему до сих пор ни о чем не сказано во весь голос? Только и передают друг другу шепотом, будто не праздник это, а какое-то нежелательное правительству событие…
Праздник! Какая насмешка таилась в этом слове! Нет, правительство не спешило обнародовать манифест. 27 февраля действительно в церквах служили молебствия, но напечатан он был только 6 марта — через шестнадцать дней после того, как был подписан!
Эта странная тайна, которой было окружено освобождение крестьян, сама по себе настораживала и разочаровывала. Напряжение общества в ожидании реформы было таким натянутым и жгучим, а сама реформа такой куцей, что все мало-мальски либерально настроенные круги, не говоря уже о народе, испытывали крайнюю степень разочарования. Похоже было на то, что русский народ попросту получил звонкую пощечину в ответ на свое вековое долготерпение.
Правительство просчиталось. Рассчитывая реформой успокоить массы, оно только вызвало еще большие волнения, такую бурю протеста, какой никак не могло предвидеть.
В громких
Это было «бессовестнейшим грабежом крестьян, было рядом насилий и сплошным надругательством над ними» [5] .
Потрясенное крестьянство ответило новыми бунтами, неудержимо катившимися по всей стране, захватывавшими губернию за губернией.
В очередную субботу, когда Сеченов пришел к Боткину, Сергей Петрович познакомил его с молодым человеком, очень красивым и почему-то очень застенчивым, и представил:
— Доктор Петр Иванович Боков. Способнейший врач…
5
В. И. Ленин.Соч., т. 17, стр. 94.
Сеченов обменялся с Боковым рукопожатием. Чувствовал он себя тоже неловко — к каждому новому человеку, которого он встречал, ему нужно было привыкнуть, а для этого требовалось время. Особенно стеснял его открыто восторженный взгляд Бокова, который он время от времени устремлял на Ивана Михайловича, когда думал, что тот не видит его. Но, как все очень тонкие и нервные люди, Сеченов, и не видя, чувствовал этот взгляд и в одну из таких минут резко обернулся.
Боков, покраснев, как девушка, так что даже корни его чудесных русых волос порозовели, набрался храбрости и сказал:
— Довелось мне быть на ваших публичных лекциях о растительных актах животной жизни. Я очарован ими, профессор, просто очарован!
Наступила очередь Сеченова смутиться: он с детства не терпел никаких похвал и готов был провалиться сквозь землю, когда кто-нибудь хорошо отзывался о нем.
Но Боков словно бы не замечал его смущения, а может быть, именно поэтому почувствовал себя значительно легче с молодым профессором и неумолимо продолжал:
— Страхов может теперь спрятаться под стол и не вылезать со своим идеалистическим бредом. После ваших лекций над его статьями можно только смеяться! Отчего бы вам не опубликовать их? Вышла бы великолепная брошюра и уж такая полезная для нашего общества, такая полезная, что и сказать нельзя.
— Не думал еще над этим, — буркнул Сеченов, — пожалуй, подумаю.
— Тут и думать нечего, — обрадовался Боков, — и лучше всего понесите-ка вы их в журнал. И, знаете, куда? В «Современник». Я, если хотите, могу поговорить с тамошним начальством. Ну хоть с Николаем Гавриловичем Чернышевским. Он очень влиятельный в журнале человек, в таких вопросах Некрасов всегда прислушивается к нему.
«Вот как? Этот красавец, оказывается, знаком с Чернышевским? Любопытно. Ах, вот оно что — домашний врач семьи. И на дружеской ноге. Гм… Следует к нему повнимательней присмотреться — раз Чернышевский…»