Сеченов
Шрифт:
Сеченов был счастлив. Дело в том, что в Париже, где он также оставил эту статью, ему показалось, что она не понравилась. И уезжал он оттуда с тяжелым сердцем. То, что сказал Людвиг, преисполнило его давно не испытываемой радостью, и он не находил слов, чтобы выразить учителю свою благодарность. Впрочем, Людвигу она и не требовалась: глубокая любовь к своему гениальному ученику никогда не ослабевала в его добром сердце, и он сам был счастлив, что может скрасить тяжелое для Сеченова время.
С этой лейпцигской встречи словно бы все повернулось в его делах. В Берлине его встретил радушно даже такой, когда-то неприступный и холодный человек, как Дюбуа-Раймон. И тут достойно
После всех этих встреч он приехал домой успокоенный и веселый. Лето прожил в Клипенино, решив уже для себя, что уедет работать к Людвигу, а в Москву будет только наезжать, чтобы читать в университете лекции.
Разумеется, никакого обещанного попечителем помещения для лаборатории и в помине не было, и это обстоятельство только прибавило решимости ехать за границу.
И вдруг в самом конце лета все изменяется. Приходит телеграмма из Москвы: умер профессор физиологии Шереметьевский, и Сеченову предлагают занять его место в университете.
Кафедра физиологии в Московском университете! Ради этого стоит простить все свои обиды и лишиться свободы, к мысли о которой он уже начал привыкать.
Он пишет Мечникову: «Принять — значило получить рабочий угол и не жить круглый год врозь с женой; поэтому я колебался всего сутки и продал свободу за оба эти удобства. Дней пять тому назад начальство утвердило меня на этом месте, и сегодня утром я читал уже первую казенную лекцию…»
Один из ближайших учеников Сеченова московского периода, будущий профессор М. Шатерников, вспоминает об этой первой лекции: «С понятным нетерпением ожидали студенты-медики 2-го курса, в числе коих находился и пишущий эти строки, первой лекции Сеченова и вместе со студентами-естественниками собрались на нее в громадном количестве. Все места в аудитории были заняты, заняты были и все проходы, до прохода к кафедре включительно. По мере приближения времени выхода в аудиторию профессора волнение слушателей росло, и, наконец, когда в дверях аудитории показался И. М., разразился гром аплодисментов, не смолкавший все время, пока И. М. своей особенной, какой-то скромной и благородной походкой, наклонив голову, пробирался сквозь толпу слушателей к кафедре. Волнение слушателей, видимо, передалось и профессору. Не поднимая головы, дрогнувшим голосом он начал: «Приняв с благодарностью высокую честь, которую мне оказал Московский университет, моя альма матер, приглашением занять место моего покойного уважаемого товарища Ф. П. Шереметьевского, я…» и т. д. — затем началась характеристика физиологии как науки и классификация материала, подлежащего изучению. Голос профессора окреп, приняв свой обычный металлический, звенящий характер, полились чеканные фразы его речи, и он с увлечением, блестя своими замечательными глазами, столь хорошо отражавшими его высокую и чистую душу, повел за собой еще одно молодое поколение».
Он был великий мастер читать лекции. Никакого книжного красноречия, не лекция — беседа со студентами как с равными, задушевная и необыкновенно захватывающая. Медицинскими терминами он не злоупотреблял, говорил простым языком, иногда повторяя сложные места, чтобы слушатели могли разобраться в них. Если, по его мнению, какое-либо положение требовало доказательства или наглядной демонстрации, он тут же прибегал к ним, используя для этого самые простые предметы окружающей обстановки. Однажды, объясняя деятельность клапанов сердца и сосудов, он схватился за карманы пиджака, на которых были нашиты клапаны, и, несколько раз подняв их и затем опустив, сравнил с объясняемым предметом. Тут уж нельзя было
В другой раз, когда речь шла о деятельности сердца и для чего-то понадобилось дуть в стеклянную трубку, Иван Михайлович предложил проделать эту операцию одному из студентов. Тот начал дуть, но в аппарате не получилось нужного действия.
— Изо всей поры-мочи дуйте! — воскликнул Иван Михайлович, энергично размахивая руками.
У него студенты узнавали все богатство русского языка — только после этой непривычной «поры-мочи» кто-то из них заглянул в словарь Даля и выяснил, что «пора» — это не только время, срок, но и сила.
На лекции о парциальном давлении газов Сеченов, всегда откровенно признававший свои ошибки и считавший, что каждый честный человек должен поступать так же, производил на доске вычисления, вдруг он поспешно стер их и с неподражаемой простотой произнес:
— А ведь я тут все наврал! Хорошо еще, что сам спохватился.
Неудивительно, что сеченовские лекции чуть ли не с первого раза стали самыми популярными на факультете и что слушателей на них всегда бывало гораздо больше, чем мест в аудитории.
Никакими ораторскими приемами он не блистал, но рассказывал так захватывающе интересно, что слушателям ни записывать его лекции, ни задавать вопросы не хотелось, — боялись пропустить хоть одно слово; что же касается непонятных или сложных мест, то Сеченов сам замечал их и тут же прибегал к новому объяснению. Бывало и так: речь его льется плавно и спокойно, и вдруг он сам себя перебивает:
— Нет, я вам это неинтересно рассказал, расскажу сначала, по-другому.
Лаборатория физиологии помещалась в бывшей квартире ректора. На том месте где сейчас вдоль улицы Герцена стоит большой корпус зоологического музея и ботанического института, тянулась длинная красная постройка, очень дряхлая и сырая. В ней находились лаборатории Мензбира и Тимирязева. Студенты собирались здесь в низких аудиториях, сидели на древних партах, истертых и изрезанных многими поколениями. В глубине двора на Моховой строился новый корпус: для двух институтов — физиологического и гистологического. Так что в ближайшем будущем Сеченов мог рассчитывать на новое отличное помещение, но пока ему приходилось довольствоваться малоприспособленной и неудобной квартирой ректора.
«Дорогой Сеченов, прочитав месяц тому назад в Венской прессе сообщение о смерти Шереметьевского, я был весьма озабочен вашим будущим. Я опасался, что над вами поставят кого-нибудь другого, более неудобного. Ваше письмо освободило меня от этой заботы…
Мне нет надобности писать вам, что я рад вашему вступлению на путь, достойный ваших сил; а степень моей радости выразить пером невозможно. Довольно того, что вы снова там, где нам хочется вас видеть.
Живя и преподавая в Москве среди любимого вами народа и имея прекрасных коллег, вы вступаете в новую эру — более богатую и более счастливую, чем все предшествующие.
Ваше новое открытие, когда я получу статью о нем, поможет мне во многом, до сих пор мы очень мало знали о том, что такое раствор…
Ваш К. Людвиг, Лейпциг, 6 ноября 1891 г.».
Кончились, наконец, его мучения с углекислым газом! Обдумывая, как продолжать свою многолетнюю работу с газами, он постепенно пришел к мысли: не следовать совету химиков брать другие газы и другие поглощающие жидкости, потому что ясно было, что на все такие вариации надо потратить еще по крайней мере пятьдесят лет жизни, а вместо этого поступить наоборот: оставить в покое газы, взять твердые тела и наблюдать растворение их в соляных растворах.