Седая легенда
Шрифт:
Кизгайлу мне довелось видеть не более трех раз, я был лишь его кулаком в Быховской округе. Недавно он женился, а я еще не видел его жены.
Но даже я удивился той перемене, которая произошла с ним. Спина согнулась, желт лицом даже не по-человечески, глаза как у безумного. А ведь был ладный и статный. И осанка благородная.
— Ты хорошо сделал, что поторопился, Конрад, — сказал он, — у меня большая беда.
И умолк. И молчал, пока хлопцам не отвели жилье, пока не выкатили им бочку вина и не накормили — жирно и вкусно.
Я смотрел
Этих людей нельзя понять. То они молчат, то приказывают загнать хороших коней ни с того ни с сего.
Когда все утолили первый голод, он подал мне знак идти за ним. Мы шли бесконечными переходами и висячими галереями: он — тихо, как кот, я — громыхая, как ведро на цыганской телеге.
На висячей площадке, весьма пригодной для обзора, он вдруг остановился.
— Как ты думаешь; Цхаккен, долго ли можно защищать такой замок?
Я окинул взглядом громадину, залитую лунным светом, груды камней, отягощавшие забрало, башни, легко и прочно стоявшие на земле.
Я знал, что на этих стенах установлены два десятка пушек и при них, как утверждала роспись, имеется десять замковых сторожей и бомбардирных мастеров.
А чтоб жрать и пить, так этого в подвалах хватит на всех — хоть год сиди.
И все же я спросил, какие силы имеются в замке кроме моих молодцов. Он ответил, что на втором замковом дворе стоит сотня кирасиров.
— Неплохо, — сказал я, — да ведь это для вылазок, хозяин. А зачем нам их кони? Разве что жрать, если станет голодно? Конечно, это еда для басурмана, но голод не тетка.
— Есть еще около двух сотен дворян.
— Отчаянные и отпетые души, — сказал я, — но опять-таки для боя в широком поле.
Словом, я понял, что стены замка должны защищать мои воины.
— Не нам же камни таскать, пан Кизгайла? Дайте нам на эту работу с полсотни мужиков.
— Нельзя мужиков, — почти вспылил он. — Их вовсе не будет.
Я пожал плечами:
— В чем все-таки дело, хозяин?
— Спрашивать будешь потом. Отвечай, сколько здесь можно продержаться.
— Год, — сухо ответил я, — год я продержусь здесь даже против Сатаниила. Два года я продержался бы здесь с хозяином, который мне доверяет. И я не поручусь даже за неделю обороны, если хозяин не доверяет сам себе.
— Цхаккен, приятель, — сказал он чуть помягче, — я просто не хотел внушить тебе превратного мнения относительно легкости и трудности этой осады.
— Так кто же все-таки идет?
— Хамы идут.
Мне не понравились эти слова. Ведь швейцарцы все были мужиками еще сто лет назад. Но он обидел не моих земляков. Кроме того, он платил деньги. Поэтому я смолчал.
— Хамы идут, — повторил он.
— Это не так уж страшно, — сказал я, слегка покривив душой.
— Ты не видел их в Витебске, — сказал он, — когда там была смута. А я до сих пор помню набат.
— Однако же тридцать лет в этом краю было спокойно.
— А теперь они взяли замок. В Рогачеке.
— Сорок миль по реке отсюда, — улыбнулся я. — Кто поручится, что они пойдут в эту сторону?
— Они пойдут. Я это знаю. У них нет другого пути, кроме того, что ведет через Кистени. Через мои земли.
— И все равно мы отсидимся. Ваши мужики, конечно, мало приятная вещь. Однако это не регулярная армия.
— Это хуже. — Он снова начинал гневаться.
— Почему?
— Потому что сегодня у них есть голова.
Внутри у меня похолодело: черт возьми, это действительно было хуже. Но я знал, что этого человека еще в отрочестве чуть не до смерти напугали зверские рожи, топоры, факелы, труп епископа, который волочили за ноги по улицам, избиение его гвардии. Неумно было бы его пугать. Поэтому я отмахнулся от его слов.
— Глупости, — сказал я, — голова во время войны рискует не меньше ног. Уж на что хитер был шведский король, но и его не минула пуля.
— О Конрад, ты ведь бился с ним, — вдруг загорелся он. — Что это был за человек?
Я улыбнулся про себя. Клянусь косой матери божьей, на этой земле каждый мечтает о славе. Нигде не читают и не расспрашивают так жадно про Александра, Цезаря и других разбойников. Даже этот, которому сидеть бы дома и плодить детей, человек скорее жестокий, чем мужественный, загорелся, едва потянуло дымом войны.
Я пожал плечами с притворным безразличием:
— Этот голландский мазила Ван Дейк написал портрет шведа, но он не похож. Он на нем чистенький, как мальчик, которого мама ведет в церковь. А тот был здоровенный мужлан, который лаялся мужицкими проклятиями, словно золотарь из Вюрцбурга.
Его снова передернуло при упоминании о мужиках, но я успокоил:
— Даже такая голова ничего не смогла поделать с мужеством неприятеля. Будем биться.
Мы спустились во второй внутренний двор. Здесь, под навесом, висели на стене кирасы, фыркали кони и возле костров сидели кирасиры. На каменных плитах двора кое-где дымился свежий навоз. Худой мужичонка в свитке убирал его лениво и неуклюже.
Хозяин, видимо, нашел, на ком сорвать гнев.
— Доминик, — сказал он, — если двор будет таким загаженным и утром, я поставлю тебя выше себя.
Я знал это мерзкое выражение. И невольно взглянул на верхний двор, где огромным «покоем» вырисовывалась на синевато-зеленом лунном небе виселица.
— Сделаем, паночек, — сказал Доминик, и я увидел в сумерках его светлые, чуть пригашенные ресницами глаза. Они были необычные, эти глаза.
В Европе я лишь однажды видел такие глаза у мужика под Вольмирштедтом, когда немецкие собратья в кирасах забирали у него сено. Через мгновение он воткнул вилы в бок сержанту. Когда я впервые появился здесь, то ежеминутно опасался такого удара: у них у всех были такие глаза. Но потом успокоился. Это смирный и очень терпеливый народ.