Седьмая жена
Шрифт:
– Это я еще у нашего взводного в армии научился, – сказал Павел Касьянович, глядя на закрывшуюся дверь. – Никогда не оставляй подчиненных без дела. Бывало, сидим после учений, ждем фузовиков. Час ждем, другой… «Поднимайсь! – кричит взводный. – Слушай приказ: разобрать лопаты, зарыть окопы!» – «Товарищ командир! Так ведь нам завтра снова сюда на учения возвращаться. Неужто обратно будем те же окопы копать?» – «Разговорчики! Выполнять приказ!» Так и шло: утром выкапывали, вечером закапывали. И все были при деле. Некогда было глупыми мыслишками плесневеть, не росли в головах сорняковые идейки.
Павел Касьянович мечтательно понежился в воспоминаниях. Потом отвлекся на другое.
– Вот он тут мимоходом еврейскую нацию
Павел Касьянович застыл с соленым груздочком на вилке, предвкушая счастье поделиться любимой мыслью.
– Да все потому же. Потому что чувствует наш народ, нутром чует, что еврейская нация невиноватость не ценит, не понимает и даже где-то в грош не ставит. Это у них с детства уже так заведено, чтобы детей ни за что не бить, а воздействовать виноватостью. Мы своих лупцуем почем зря с малолетства, социалистический страх Божий вколачиваем, чтоб порядок был и почитание. А они, хитрые, всё хотят мягко, полюбовно. Не желают разделять тягость всенародного общежития, ненавистного содружества. Если меня отец в детстве, бывало, выпорет за украденный гривенник, так сразу вся виноватость проходит, потому что вспухшая задница есть лучшая опора невиноватости. У них же этого не бывает, они даже жен, говорят, не бьют – куда уж дальше?! И по Библии выходит, что их святые пророки не только на правителей, но и на весь народ голос поднимали. «Погрязли вы, говорят, в грехе, не будет вам от Бога прощения!» Страшно сказать, но сдается порой, что эта нация ставит виноватость превыше невиноватости. А это, сами понимаете, может быть только на полной их всенародной бесчувственности.
Павел Касьянович оглядел притихших посерьезневших слушателей, остановил взгляд на Антоне и вдруг заговорил с еще большим напором и запальчивостью.
– Сокровище наше – невиноватость. Это так. Ну а знаете ли вы, в чем наше богатство? Чего у нас больше, чем у любого другого народа? Чем мы вправе гордиться? Страдания необъятные – вот чего у нас в недостижимом избытке. Вы там восхищаетесь всякими отшельниками, которые сорок дней в пустыне торчали на сухом пайке из кузнечиков, или которые себе язвы на ступнях и ладонях распускали, или психопатами, переплывшими океан без запасов пресной воды, и всякими религиозными изуверами, заставлявшими начальство жечь себя на кострах. В чести у вас кто по углям босиком ходит, да кто глубже других занырнет, да кто со змеями спит в одном мешке, да кто по отвесной ледяной скале до вершины долезет. Так почему же не восхищаетесь вы народом, превзошедшим все другие в причинении страданий самому себе? Зачем говорите, что эти страдания можно было ослабить, предотвратить, что они были бессмысленны, ни к чему не привели? Врете, волки гадовы! Вы же и заманиваете нас на наш крестный путь, а потом научаетесь на наших страданиях и вовремя спрыгиваете! Так и в последний раз: заманили небывалой мечтой поголовной объедаловки, всеобщей уравниловки, концом всех войн и раздоров. А потом пропустили вперед, чтобы посмотреть, что выйдет, и испугались. Пусть, пусть вы нас опять надули! Но шли-то мы за высоким, за невозможным. И не смейте, не смейте нам говорить своими радиоподголосками, что все было напрасно! Потому что зашли мы далеко, заблудились крепко, но как выберемся на твердую дорогу, мы вас нашей невиноватостью так по башке…
Из-за кадки с мандаринным деревцем вдруг раздался нежный звон кремлевских курантов. Волейбольная Катя ринулась туда, схватила красный телефонный аппарат и поднесла его хозяину. Тот поспешно вскочил, отер салфеткой руки и губы, взял трубку.
– Да, Емельян Степанович… Так точно… Что вы, Емельян Степанович, как можно… Когда? Через час?… Есть прибыть через час… С нашим удовольствием… Премного благодарен… Есть привезти обеих… Ох вы и шутник, Емельян Степанович!.. Да когда же я отказывался выпить?! И все остальное, конечно… Как пионер – всегда готов!
Павел Касьянович бережно положил трубку на место и горестно покачал головой.
– Сам зовет… Надо же – как неудачно совпало. Посадит за стол – что я буду делать? В меня уже не лезет. Ай-я-яй… Такая обида начальству… Ты, Гуля, скажи Степке, чтобы подавал не «Чайку», а «виллис». Поедем в объезд, через Малые Цапельки. Там дорога в таких ухабах – может, меня и вывернет наизнанку, очистит желудок… А вы потерпите. Да-да, и вас обеих велел привезти… Ему как раз старую индийскую фильму доставили, с Радж Капуром, а он любит, когда вы вместе с ним в зале плачете… Что значит «не проймет», что значит «не сможете»? Луковицу с собой возьмите, прысните в глаза друг другу. Чтобы мне слезы градом катились! С начальством не шутят…
Важная неспешность Павла Касьяновича улетучилась, заменилась школьниковой прытью. Он бегал по столовой, отдавал распоряжения, примерял у зеркала приносимые ему пиджаки и френчи, подставлял то один, то другой ботинок под сапожные щетки, мелькавшие в Катиных руках. Мелада сидела за столом молча, уставясь на блюдце с надкушенной сливой. Отец чмокнул ее в затылок, велел быть умницей, развлекать гостя, их не ждать. Специальные киносеансы у «самого» идут не по расписанию.
В дверях он столкнулся с довольным, запыхавшимся ректором:
– Все нашел, Павел Касьянович, все выяснил. Наших под ружьем было пятнадцать миллионов, а ихних всех вместе с союзниками восемнадцать. Пушек, танков, самолетов, кораблей…
Но Павел Касьянович только буркнул: «Пропади ты с глаз, милитарист чертов, поджигатель несчастный», отодвинул его с дороги и пошел к поданному автомобилю. Дамы поспешно устроились на заднем сиденье, хозяин сел рядом с водителем. Ректор еще некоторое время стоял посреди двора и обиженно выкрикивал вслед удаляющимся огням «виллиса»:
– Танков американских… английских… советских… Пушек дальнобойных, гаубиц, минометов… Реактивная артиллерия… Самолетов-истребителей… самолетов-бомбардировщиков… а также боевых кораблей…
Антон проснулся настороженным, бодрым, с предчувствием удачи, со сладким привкусом подававшихся к чаю местных ореховых конфет, название которых он не мог вспомнить, потому что его вытеснило похожее название трехстворчатого зеркала, стоявшего у стены в отведенной ему комнате – «трельяж». Он взглянул на светящиеся стрелки своих штурманских часов. Семь вечера. Пора. Пора действовать самостоятельно. Ни переводчицы, ни шоферы ему больше не нужны. Хватит держаться за женское плечо, хватит подвергать ее риску, выбивать из-под ног островок налаженной жизни.
Он тихо оделся, сунул в карман пиджака припасенную фляжку канадского бурбона. Ковровая дорожка на полутемных ступенях скрадывала звуки шагов. Стены старинного дома умели проглатывать эхо, не отозвались даже на звяканье дверной цепочки. Он обогнул фонтан во дворике, отодвинул задвижку калитки. Вышел на улицу.
Подсвеченные розовым тучи собирались в темных небесных углах на свои ночные затеи. Редкие прохожие оглядывались и смотрели вслед безнадзорному иностранцу, словно прикидывая, пора сообщать начальству про непорядок или оставить это нужное дело другим.