Шрифт:
Глава начальная
Два с лишним года я не брался за дневник. А собирался много раз, но вспоминал, как Пушкин заявил категорически, что проза требует мыслей, и бессильно опускались мои руки. Но теперь я вдруг решился и отважился. «В нашем преклонном возрасте надо писать что-нибудь мудрое», – наставительно сказал мне сегодня утром внутренний голос. Но другой, не менее внутренний, резонно возразил: «На склоне лет выёбываться крайне глупо». Я согласился со вторым, хотя подумал мельком, что и первому при случае потрафлю.
Я начинаю эту книгу через два дня после большой семейной пьянки. Мы каждый год, созвав друзей, отмечаем тринадцатое августа, которое на этот раз было юбилейным: тридцать лет как посадили, двадцать пять как выпустили. И двадцать лет на сцене, торжественно добавил я, скостив год ради полноты юбилея. Как тут коллективно не напиться! И конечно же, предаться воспоминаниям. А я подумал, что тогда, в ошеломительную первую
Во все предыдущие приезды Париж был солнечным и тёплым.
А на этот раз шёл дождь и не стихал холодный ветер. Из-за этого на кладбище Монпарнас, куда давным-давно я собирался, пробыли мы очень недолго. Впрочем, интерес мой был вполне определённый: мне давно очень хотелось покурить возле могилы Гейне. И мечта сполна осуществилась. Омрачившись, как и всякая мечта от исполнения, убожеством памятника: аккуратный мраморный бюст усердного приличного чиновника. Если бы Генрих Гейне был бухгалтером в банке своего дяди, именно такой памятник он бы и заслужил.
Мы с женой Татой жили у нашей приятельницы на высоком этаже, где из кухонного окна было видно много мокрых черепичных крыш, а главное – почти что вся Эйфелева башня. Вечером она снизу доверху освещалась множеством огней, которые попеременно гасли и загорались. Это было похоже на гигантскую новогоднюю ёлку, заболевшую пляской святого Витта – башня как будто дёргалась в немых судорогах света. Пить кальвадос и видеть эту пляску сквозь потоки с неба было полным и самодостаточным счастьем. Днём можно было смотреть на крыши и читать путеводитель по Парижу, под кальвадос это дивное занятие. Мы, собственно, приехали на выступление, которое давно тут было у меня назначено, но идиотский предрассудок, что турист должен метаться по городу, не давал нам полного покоя. Мы сходили в знаменитое кафе «Чёрный кот», битком набитое такими же заезжими фраерами, сидевшими тут в надежде, что на третьей кружке пива явится им тень Тулуз-Лотрека и других великих завсегдатаев этой некогда дешёвой забегаловки (а ныне цены дикие, поскольку выставлено несколько рисунков посетителей того прославленного времени – их плата за выпитый кофе, очевидно, или за рюмку коньяка). И больше не было у нас, насколько помню, встреч с прекрасным. Если не считать за таковую длительный обед со вполне симпатичным беглым российским миллионером. Он тут скрывается от каких-то злобных подельников, но спокойно ходит в рестораны. Кстати, мы заказали виски довольно хорошей марки, и принесли нам пузатые бокалы какого-то невыразительного пойла: судя по вкусу – слитых вместе остатков из разных бутылок. Я промолчал, поскольку деликатен и тактичен, а миллионер, похоже, просто не заметил. «Всюду надувают бедных россиян», – подумал я меланхолично.
Один приятель мой попался на крючок (они раскиданы повсюду для туристов), донельзя простой и примитивный: обед в кромешной темноте. В фойе этого ресторана к ним вышла невысокая старуха, знаками велела им положить руки на плечо друг друга (они явились вчетвером) и такой цепочкой повела их в зал, легко ориентируясь в действительно полной темноте. Меню там не было, всё предлагалось устно и вполголоса. От супа они отказались, боясь облить одежду, принесли им по кусочку рыбы с неопределимым по вкусу гарниром и ломоть кекса с жидким кофе. Звучала тихая музыка, но главное – сливался воедино гомон многих негромких голосов, то есть ресторан был полон клюнувших на эту чушь туристов, а убогая еда стоила очень дорого.
И на кладбище Пер-Лашез мы тоже побывали. Там надо бы дня два бродить, как минимум, но дождь хлестал, и ветер дул свирепо, и кальвадос удивительной выделки (приятель наш за ним мотается куда-то аж в Нормандию) никак не помогал. Ища укрытия, мы постояли у стены, где рядом – урны с прахом Айседоры Дункан и батьки Махно, о странностях посмертного соседства книги надо бы писать – и обречённо вышли на открытое пространство. А спутник наш (чей был кальвадос) – знаток этого кладбища, но мы богатством его знаний насладились мало. Очень было грустно и неловко у могилы Саши Гинзбурга: огромный православный крест серого камня, ведро из берёзовых чурок с ёлочной веткой и двумя новогодними игрушками – какое всё это имеет отношение к безумного мужества еврею, основателю российского Самиздата, многолетнему неисправимому лагернику? Мы, соблюдая древнюю традицию, положили ему камушки, подобранные тут же, и стоять мне дольше не хотелось, очень уж я помнил истинного Сашу.
Хлебнув из фляжки, мы отошли душой у памятника Оскару Уайльду. Огромный куб, а в вырезе его – большой летящий ангел, а у ангела – хуёк, который посетители кладбища непрерывно отбивают – на память. Администрация даже табличку там повесила: пожалуйста, не надо портить художественный образ. Но туристы эту вежливую просьбу не читают, хуёк отбивают и отламывают, как и прежде, только успевай
Дождь припустил с такой кошмарной силой, что мы почти бежали, спасаясь в забегаловку у входа на Пер-Лашез. Бутерброды с сыром и ветчиной подавались там в горячем виде, а кальвадос с пивом очень сочетались. Мы сюда ещё не раз приедем, утешал я самого себя, поскольку Тата кладбища не любит и просто совершала подвиг соучастия, как и положено жене.
Я начал с этой мало выдающейся поездки ради нагло свойской фразы о Париже, ибо тридцать лет назад она бы меня очень рассмешила, но гораздо больше что-нибудь приятное (и, разумеется, хвастливое) годилось бы в зачин воспоминаний. Например, в Казани некий судья издал Уголовный кодекс Российской Федерации с комментариями из моих стишков. Этот судья (Ризван Рахимович Юсупов его зовут, я с ним и водку пил, но как-то слабо благодарность выразил) подобрал прекрасных авторов: открывался Кодекс стихотворением Высоцкого, и я оказался в соседстве с Пушкиным, Тургеневым, Грибоедовым, Хайямом, Иртеньевым, однако же моих стишков там было сотни полторы, и я на полку своих книг поставил этот Уголовный кодекс. Вот если бы его по камерам раздать в бесчисленных российских тюрьмах – многим бы он скрасил заключение, мечтательно подумал я. Роскошный переплёт под кожу (или кожа?) и отличная бумага – истинное произведение постмодернизма создал этот казанский судья, дай Бог ему несокрушимого здоровья и пожизненной удачи. Где он столько денег взял на это уникальное издание? Возможно, скинулись друзья? Откуда бы они ни взялись, он потратил их с великим толком.
И на меня недавно денежки свалились. Не такие уж большие, но весьма приятного и даже поучительного происхождения. Мы с моим другом Сашей Окунем десять лет проработали на радио. Платили нам позорные копейки, но уж больно было интересно. В Израиль ведь приехало огромное количество людей, которым было что рассказать о своей прошлой жизни, да и у нас бурлили всякие идеи и истории, так что передача получалась. Называлась она «Восемь с половиной», и не столько в честь Феллини, как по времени, когда ее запускали. Слушали нас и в России, и на Украине, и в Германии с Италией, даже в Финляндии – мы это знали и по письмам, и по звонкам, ибо довольно часто работали с открытым эфиром. Я до сих пор (немало лет прошло) на выступлениях записки получаю с вопросом, куда делась наша передача. Кстати, мы столько там насочиняли, что довольно многое потом использовали с Сашей в наших книгах. И фанаты-слушатели у нас были, в одном городе сколотилась даже компания, где очередной дежурный всю передачу записывал, чтобы потом послушали те, кто был занят в ту пятницу, что шла программа. Это всё я так перечисляю не из хвастовства, увы, мне присущего, а по делу, ибо для дальнейшего вся эта похвальба будет весьма полезна. Просьбы, чтобы нам платили так же, как другим сотрудникам радио, начальству мы исправно излагали и исправно получали обещания, что уже вот-вот и непременно. А плюнуть и уйти никак решиться не могли, уж очень это было интересно.
Прогнали нас, уволили без никакого мелкого спасибо в одну минуту – в тот же день, как мы по телевидению пробную программу показали. Какой-то нам неведомый, но премудрый начальник некогда и навсегда постановил, что радио (государственное) и телевидение (частное) в Израиле – злейшие конкуренты, и тот, кто работает на радио, к примеру, и нос показать с экрана не имеет права. Мы об этом знали, но всегда надеешься на здравый смысл, а не начертанную кем-то глупость. Так мы оказались на свободе, и на радио с тех пор я – ни ногой, хотя порой очень неудобно отказывать хорошим людям в интервью или каком-нибудь участии в совместной говорильне.